Светлый фон
Давыдов С. ПКВ, Шумихин С.В.

В последнем номере «Чисел» появилась уклончивая, хотя в целом поощрительная рецензия Адамовича на сборник рассказов Бурова «Земля в алмазах», в которой к сомнительным похвалам («В этой книге есть одно большое достоинство: она написана страстно») примешивалось несомненное раздражение («Под напором страсти, в пылу воодушевления, автор нарушает литературные традиции, насилует язык, сбивается с вымысла на исповедь, нередко попадает даже в смешное положение… Но оглядываться ему некогда») (Адамович Г. «Земля в алмазах». Изд. «Парабола», Берлин // Числа. 1934. № 10. С. 282).

Адамович Г.

Название рассказа, как заметил С. Давыдов, заимствовано из стихотворения берлинской знакомой Набокова Р. Блох «Пусть небо черное грозит дождем…», которое было напечатано в № 2/3 (1930) «Чисел»: «Пусть в блестках инея земля тверда, / В Лагуне синяя тепла вода, / И чайки носятся, и даль чиста, / И так и просятся к устам уста» (Давыдов С. «Тексты-матрешки» Владимира Набокова. С. 30). В романе «Взгляни на арлекинов!» Набоков иронично переиначил название журнала как «Простые числа», Адамовича вывел в образе критика Адама Атроповича.

Давыдов С.

С. 340. Мимо, читатель, мимо… – Отсылка к гл. XIX тургеневского «Дыма» (1867), в которой рассказ о трагической смерти Элизы Бельской и о судьбе ее подруги Ирины, ставшей любовницей русского императора, заканчивается словами: «Страшная, темная история… Мимо, читатель, мимо!» (Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Сочинения. Т. 7. М.: Наука, 1981. С. 367).

Мимо, читатель, мимо…  Тургенев И.С.

Пушкина он, конечно, признавал, но знал его более по операм, вообще находил его «олимпически спокойным и не способным волновать». – Прохладным (или снисходительным, по выражению Ходасевича) отношением к Пушкину был известен Г. Адамович, противопоставлявший поэту менее совершенного, по его мнению, но более живого и трагичного Лермонтова. Мнение Адамовича (с которым спорили пушкинист Ходасевич и будущий переводчик и комментатор «Евгения Онегина» Набоков) поддерживали не только авторы, принадлежавшие к течению «парижской ноты», но и, к примеру, Б. Поплавский, писавший: «А все удачники жуликоваты, даже Пушкин. А вот Лермонтов, это другое дело. <…> Как вообще можно говорить о пушкинской эпохе. Существует только лермонтовское время <…>» (Поплавский Б. О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции // Числа. 1930. № 2/3. С. 309–310). В 1931 г. пражский критик и историк литературы А.Л. Бем заметил, что «Теоретиком этого нового антипушкинского движения является Г. Адамович, а органом, его приютившим, – журнал “Числа”». «Видите ли, – продолжает Бем, – Пушкин для Г. Адамовича слишком “прост” <…> подозрительно ясен. Его литературная непогрешимость, словесное совершенство, в сущности, привели и его самого и всю русскую литературу в тупик… <…> Г. Адамович бросает в своей статье мысль, что собственно пушкинское совершенство не столько объективная его заслуга, сколько “литературная удача”. <…> Пушкин это “чудо”, но чудо – “непонятно скороспелое, подозрительное, вероятно, с гнильцой в корнях” <…> “Алтарь” вызывает прежде всего потребность низвергнуть божество и поколебать треножник» (Бем А. Письма о литературе. Культ Пушкина и колеблющие треножник // Руль. 1931. 18 июня. С. 2–3). Выражение «олимпийски спокойный» Набоков мог почерпнуть из работы А. Григорьева «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» (1859), в которой оно отнесено к Гёте в связи со статьей Белинского о Полежаеве: «Идеалом поэта, поэтом по преимуществу, являлся для критика олимпийски спокойный Гёте – и между тем в заметке Белинский прямо говорит то, чего недоговаривает в последующей статье – что Полежаев “был рожден великим поэтом”» (Сочинения Аполлона Григорьева. Т. 1. Критические статьи. СПб., 1876. С. 295). Общее эмигрантское место искусственного противопоставления двух поэтов Набоков отметил также в рассказе «Памяти Л.И. Шигаева» (1934): «Л.И. был совершенно лишен чувства юмора, совершенно равнодушен к искусству, к литературе и к тому, что принято называть природой. Если уж заходил разговор о поэзии, скажем, то он отделывался фразами вроде: “Нет, что там ни говорить, а Лермонтов как‐то нам ближе, чем Пушкин”; когда же я к нему приставал, чтобы он из Лермонтова привел хотя бы одну строчку, он явно делал мысленное усилие припомнить что‐нибудь из рубинштейновской оперы <…>».