После первого духовного рождения Толстой перешел в новое состояние жизни и обрел свободу духовного пути жизни. После второго духовного рождения Толстой на Пути восхождения вошел в наивысшее состояние жизни – стал Птицей Небесной.
13 (64)
Толстой с легкостью проникал за самые разные завесы, скрывающие людские души, и видел их, словно глазами глядел вокруг себя. Прозревал он и Природу, и даже животных. Чем старше он становился, тем его сила прозревания все больше и больше обращалась в глубь себя. Под самый конец жизни в нем совершился тот переворот, который он сам провидел за полвека до того, в полном расцвете земных сил, когда описывал смерть князя Андрея.
Ко всем героям Толстого, даже к княжне Марье, даже к отцу Сергию можно обнаружить легкую авторскую улыбку. Но не по отношению к князю Андрею. Толстой, который всегда и везде над своими героями, смотрит на князя Андрея как на равного, а в прощальных сценах – и снизу вверх.
Судя по всему, Лев Толстой задумал князя Андрея в целях художественного исследования того, что велико в этом мире и что ничтожно.*) В образе этом испытывается статус и достоинство людского величия, подлинность той или иной достигаемой человеком Вершины жизни. Для Льва Толстого, который знал себе цену, это не литературная, философская или публицистическая тема, а личная проблема. Эту личную задачу истинной Вершины жизни человека Толстой и решал – решал для себя – в образе князя Андрея.
Войдя к брату, княжна Марья "чувствовала уже в горле своем готовые рыдания", но, "увидав его лицо и, встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляд, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой. "Да в чем же я виновата?" – спросила она себя. "В том, что живешь и думаешь о живом, а я!.." – отвечал его холодный, строгий взгляд. В глубоком, не из себя, а в себя смотревшем его взгляде, была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу".
Потом княжна поняла, что и взгляд брата, и все его поведение "доказывали", как "страшно далек он был теперь от всего живого", "что что-то другое, важнейшее было открыто ему" – "такое, чего не понимали и не могли понимать живые и что поглощало его всего". И если она "виновата" перед ним, то совсем не в том, что, оставаясь жить, она имеет непростительное преимущество перед умирающим, а, напротив, в том, что она "живет и думает о живом", то есть живет такими интересами, которые для него, на его Вершине жизни, ничтожны и чужды.