Все эти лица просто превращались в статический шум.
Слишком много лиц, одно лицо.
Я был молод для видящего. Слишком молод.
Передо мной тянулись бесконечные годы.
Ещё больше работных лагерей. Ещё больше заборов под напряжением. Ещё больше мёртвых видящих. Ещё больше частей тела, отрубленных для машин. Ещё больше лабораторий. Ещё больше ошейников. Ещё больше людей, держащих детей-видящих в качестве питомцев.
Ещё больше войн.
Ещё больше садистского хохота.
Ещё больше самодовольных политиков, выпускающих указы, произносящих слова не всерьёз — бессмысленные, бесполезные слова, которые ничего не дадут, ничего не изменят, потому что игнорировали то, как всё устроено на самом деле.
Вхождение в замкнутое пространство загона здесь ощущалось зловеще.
Должно быть, я оставил свой полуорганический щит за пределами тюрьмы. Красноватые кирпичи работных бараков теперь маячили ближе. Я на мгновение помедлил у зияющих, кричащих ртов незастеклённых окон, но в таких густых тенях ничего не видел.
Младенец…
Я слышал плач младенца.
Мне пришлось приложить усилия, чтобы не прикрыть нос.
Я осознал, почему, когда перешагнул вырытую заключёнными яму, которая была наполнена фекалиями и мочой. Они сделали это, чтобы организовать себе примитивную уборную, всего в нескольких метрах от места, где спали некоторые невезучие… всё для того, чтобы не приходилось выбираться на холод.
Как же было холодно, бл*дь.
Тут было так холодно, что это служило отдельной формой ада. Манаус был жарким адом, полным болезней и насекомых. А это холодный ад.
Запахи в Манаусе запекались под жужжащими мухами и палящим тропическим солнцем, атаковали мой нос как материальный объект. Здесь дерьмо и моча застывали, но запах всё равно оставался, и новые отходы жизнедеятельности растапливали предыдущие.
Я не мог на это смотреть.
Я не хотел на всё это смотреть.
Однако эта примитивная уборная образовала просвет в толпе, позволяя мне перешагнуть её и ступить ко входу в цементный бункер.