— Вечером — другой коленкор, сейчас мы с Лешем посидим, погутарим. Ох и соскучился я за вами за всеми.
— А чего же писал тогда?
— Да, Лешай, ты жа знаешь, як я писать могу.
— Ну продиктовал бы кому, молодые-то были?
— Да чаго-то стеснялся просить — вроде боевой дед и такая оказия. За пацанов был спокоен, думал, при Глашке, а тут, вишь как.
— Ага и Василь до Родиного письма больше двух лет не говорил совсем, и Гриньку у Бунчука немец еле отбил.
— Да ты што? От сукин выродок! А ты чаго ж глядел?
— Я его при отце и сыне Краузе предупредил, — Леший показал свой кулак-кувалду, — а он в Радневе обожрался дурной самогонки ну и…
— И чаго ж?
— Повесили его через два дня за нападение на немецкого офицера.
— Чаго заслужил! А Слепень не объявлялся?
— Шлепень был в полицаях, но не лютовал, наоборот, старался никуда не лезть, а потом штыком заколол Яремчука-младшего, и исчез, когда только наши Сталинград им устроили.
— Яремчук, это которай сопливай, или постарше?
— Постарше — тот воевал, вот матка ждет домой, а младший… захотел отомстить всем, кто его малого лупил.
— Не, ну все же воявали? — удивился дед.
— А родственники-то были тут.
— От гнилое семя!
— А ещё скажу тебе Никодим, схороны твои пригодилися, мы тут партизанили, вон твои внуки по медали заслужили.
— Ребяты? Оба? — не поверил дед.
— Оба, оба.