Огаст приехала в Нью-Йорк почти год назад одна. Она не знала ни души. Она должна была пробиваться, как всегда и делала, зарываться в серость. Сегодня, под неоновым светом бара, под мышкой Нико, с пальцами Майлы, просунутыми под ее ремень, она едва ли знает, как это ощущение называется.
– Ты хорошо поступила, – говорит ей Нико. Когда она смотрит на него, на его губах забавная улыбка, та, которая у него бывает, когда он знает то, чего не должен. Она опускает голову.
– Не понимаю, о чем ты.
Джерри притаскивает с кухни ящик из-под картошки, и Билли встает на него, поднимая целую бутылку вина.
– Все, что я хотел в жизни, – говорит Билли, – это сохранить семейный бизнес. И это было нелегко, учитывая то, как тут все менялось. Мои родители вложили в это место все, что у них было. Я делал домашку за этим баром. – Он указывает на стойку, и все смеются. – Я встретил жену за этим столиком. – Он указывает на задний угол зала, где на сиденье треснул винил, а одна сторона стола слишком сильно покосилась. Огаст всегда задавалась вопросом, почему его не заменили. – Тут мы праздновали первый день рождения моей дочери – Джерри, ты испек гребаный торт, помнишь? И он был
Все поддерживают, громко, счастливо и немного затуманенно, и звук заполняет зал до самых краев, несется над столами, липким кухонным полом и фотографией сбоку от двери мужского туалета с первого дня, когда «Билли» накормил район.
Ровно в тот момент, как Билли делает глоток, открывается входная дверь.
Зал слишком занят поглощением шампанского, чтобы это заметить, но когда Огаст бросает взгляд туда с другого конца помещения, то видит стоящую у двери девушку.
Она выглядит потерянной, немного шокированной, нетвердо стоящей на ногах. Ее волосы чернильно-черные и короткие, зачесаны назад, а щеки раскраснелись от ноябрьского холода.