– Я живу в морской раковине, – говорил Карузо. – Настоящий
Туалетный стол Энрико, громадный, выкрашенный белой краской, помещался под гигантским круглым зеркалом, окаймленным большими лампочками. На столе, на белоснежном полотенце, подобно хирургическим инструментам, были аккуратно разложены косметические принадлежности – кисти, пудреницы, черные карандаши для бровей и баночки с помадой для волос. Рядом стояла открытая жестянка с клеем для париков, усов и бород. Под стол был задвинут низкий позолоченный табурет.
– У меня
– Нет, синьор. – Энца улыбнулась самой мысли, что она могла когда-либо встретиться с понтификом.
– У меня такая же ванная, – продолжал Карузо. – Только у меня там серебряные краны, а у него золотые.
Карузо был ростом в пять футов и десять дюймов[65]. У него была обширная талия и грудная клетка в форме бочонка, которая могла расширяться на четыре дюйма, когда его легкие наполнялись воздухом, порождая тот самый знаменитый звук. Ноги были мощными, с мускулистыми икрами и крепкими бедрами, – как у рабочих, что возят мрамор и ворочают гранитные глыбы в деревнях Южной Италии. Но изящные, мускулистые руки с тонкими запястьями словно служили им противовесом. Управлялся со своим массивным телом он так же легко, как пел. Самой запоминающейся чертой на лице Великого Карузо были глаза – большие, темно-карие, выразительные, проникновенные. Его взгляд был необычайно пронзительным, а белки глаз столь белые, что их сверкание было видно даже с галерки, будто источник света находился внутри певца. Карузо был артистом огромного эмоционального диапазона и мощи. Актер не менее выдающийся, чем певец.
Карузо знал, чего хочет его аудитория, – чтобы происходящее на сцене захватило целиком, чтобы сердца затопили чувства, и он щедро делился собой, своим талантом, черпая из бездонного колодца звука. Он был первым оперным певцом, чье пение записывалось на фонограф, и записи продавались миллионными тиражами. Он считал, что искусство – это подарок простым людям, а не только развлечение для светского общества. Джулио Гатти-Казацца, директор Метрополитен-опера в эпоху Карузо, поражался способности маэстро собрать полный зал и сделать счастливым каждого пришедшего. Невозможно было найти того, кто не любил бы Карузо, и он также любил всех.
Карузо мог тронуть аудиторию всего лишь простым жестом, одинокой слезой. Он был не чужд импровизации, что испытал на себе его хороший друг и партнер по сцене Антонио Скотти. Однажды Скотти вышел на сцену слишком рано. Но Карузо не растерялся, он подошел к Скотти, обнял его и а капелла пропел приветствие, на которое Скотти таким же образом ответил. Публика неистовствовала.