Здесь, в этой хате, всегда полумрак, тихие, неразборчивые молитвы, мигание подслеповатой лампадки, тоска… А совсем рядом, стоит лишь перебежать дорогу, изба-читальня. Там людно, шумно, весело. Там бурлит совсем иная, веселая, красочная, привлекательная жизнь. Там их ровесники ходят в красных галстуках, громко поют бодрые пионерские песни, читают не нудные молитвы, а интересные, увлекательные, страшные своей манящей силой безбожия стихи. И тянет тебя туда из темной хаты как магнитом. Так тянет, что и сама не заметишь, как, стоит лишь отцу отвернуться — и ты уже там! Думаешь, на минутку загляну, да и обратно, а глядишь, пробыла целый вечер или добрую половину воскресного дня. Да и как же тут удержишься, где силы возьмешь, чтобы оторваться от всего этого — от «Мартына Борули» или «Хозяина», которого ставят комсомольцы, а то читают стихи Сосюры, Тычины, «Леси Украинки, Тараса Шевченко, Ивана Франко! Да разве только это? А гармошка, которая заливается чуть ли не каждый вечер! А сельский девичий хор по воскресеньям! А волшебное радио, гремящее на всю улицу! А то и настоящие «живые картинки» на белом полотне, которые, кажется, смотрел бы и смотрел, забыв обо всем на свете, день и ночь! Смотришь — не насмотришься! Слушаешь — не наслушаешься! И как же невыносимо трудно оторваться от всего этого! Как не хочется возвращаться в хату, к серым и беззвучным «женам-мироносицам», ко всей той ненастоящей, неживой и все более постылой жизни.
Все властнее и властнее тянуло Еву и ее брата Адама в школу, в избу-читальню, тянуло к новой, кипучей жизни! И хотя они знали, что отец не хотел, очень не хотел, чтобы они пропадали там целыми днями и вечерами, все равно запретный плод сладок! Да, собственно, отец открыто запрещать им это не осмеливался. Он больше налегал на домашние хлопоты, на уроки, на молитвы и грехи перед богом.
С этой избы-читальни незаметно все и началось. С невидимой трещинки, которая постепенно разрослась в непроходимую пропасть. И кто, какие силы могли бы остановить этот неумолимый процесс?! Такой силы не было!
Ева не смогла бы сказать, когда именно, в какой день или месяц, все это началось, когда она стала такой, какой появилась в Терногородке. Порой казалось, что она такой и была всегда, от рождения. Иногда же — что все это случилось с нею в один миг, внезапно, возможно, на той, потрясшей детские души, лекции.
Как бы там ни было, а юная поповна была твердо убеждена, что ее двойная жизнь более, чем у кого-либо из ее ровесников, обостряла мысли и наблюдения, что она намного быстрее их почувствовала, поняла: бога нет и не может быть, что та жизнь, которой они с отцом живут, ненастоящая, мертвая и что поэтому она, Ева, не такая, как другие дети, что это ее отличие, тяжелое, неестественное, вызывает у людей, пусть и непроизвольно, то ли отвращение, то ли жалость к ней и что есть в этом нечто такое, что становится между нею и милой ее сердцу новой жизнью, чего она невольно начинает стыдиться. И — что горше и обиднее всего — ей становится стыдно и горько не только за себя и брата, чувствующих себя среди ровесников чужими, но главное и самое страшное — ей стыдно за отца, такого тихого, мягкого, такого нежного и доброго! Отца, которого она, несмотря ни на что, любит, жалеет, уважает и который тем не менее является причиной всех ее обид, стыда, преградой на пути к тому, что так ее влечет и без чего она и жизни своей теперь не представляет. И эта двойственность в чувствах к отцу становилась все острее, болезненнее, невыносимее, пока и вовсе не загнала девчонку в такой тупик, что и сама жизнь начала ей казаться невыносимой. Особенно после той ошеломившей ее лекции.