— Завтра? — спросил Тудорел.
— Нет, завтра, пожалуй, еще нет…
— А когда?
— Мы не знаем, когда все бедные проснутся…
— Мама не любит просыпаться, — неожиданно сказал Тудорел.
— Эх, братец, ты еще не понимаешь…
Тудорел смотрит ему в глаза и очень старается, хотя и не знает, что ему нужно понять. Раду дает ему вторую ириску, и лицо мальчика озаряется улыбкой. Удивительный мальчик — он самое несчастное существо во всем этом доме, но всегда улыбается. Посмотреть на него — можно подумать, что ему очень хорошо. Он н е п о н и м а е т, и ему хорошо.
Как все странно! Как все чуждо, противно — этот дом, набитый конторами, этот грязный коридор с изъеденными коричневыми потеками обоями и этот несчастный, запущенный мальчик, который не понимает, что он несчастен!
Выходя из комнаты, я обязательно сталкивался с кем-нибудь из жильцов: с грубым и глупым Диоклецианом, который заговорщически подмигивал и говорил свистящим шепотом: «Да здравствует Гвардия и Капитан! Тсс!»; с крайне жалким и крайне тихим Василиу, у которого всегда был такой задумчивый, озабоченный вид, как будто он решал математические задачи в уме; иногда я видел в коридоре писателя Бутнару, бледнолицего, строгого, отрешенного от всего земного, — я слышал, как он объяснял пристававшему к нему с газетными новостями бухгалтеру Паску, что его интересуют лишь события, происшедшие две тысячи лет назад, — он пишет роман из истории древнего Рима. Иногда в коридоре появлялась и мать Тудорела, с помятым, как подушка, оплывшим, безобразным лицом.
Рассеянно приглядываясь к этим людям, слушая их разговоры, я спрашивал Раду, что он думает об их убогой, ограниченной жизни. Тут и думать нечего, отвечал Раду. Когда не будет прибавочной стоимости, когда исчезнут все классовые различия и все производство сосредоточится в руках объединенных в коллектив индивидуумов, исчезнут и все эти Диоклецианы, Паску, Василиу… Тут и думать не о чем, думать надо о том, что мы до сих пор еще не знаем, какова судьба арестованных, не знаем, сколько нам придется скрываться и когда наконец закончится вся эта проклятая история; думать надо, как нам использовать свое свободное время, как заработать деньги, чтобы не сидеть на шее у МОПРа, — вот о чем надо думать…
Днем мы опасались выходить на улицу, зато по вечерам всегда отправлялись гулять и подышать свежим воздухом. Мы шли врозь, на расстоянии десяти шагов друг от друга, — если одного из нас задержат, другой успеет уйти… Мы шли узкими, плохо освещенными переулками между Липскань и набережной Дымбовицы, потом по самой набережной от Сенатской площади вверх к улице Извор. Вода в Дымбовице черная, смолистая, кое-где она расчерчена желтыми столбами — отражением уличных фонарей, а ночной мрак над рекой — жемчужный и теплый. Нам все равно, куда пойти; но здесь, на набережной, неподалеку от единственной в городе ночлежки, встречаются на каждом шагу люди, которым совсем некуда идти: бродяги с опухшими, угреватыми лицами, босые нищие с красными лицами и мертвыми глазами.