Я разлила в рюмки вино. Для этого случая мы припасли бутылку «Леаньки». Открывать шампанское не хотели. В конце концов, мы получили шампанское от него. Я угощала его чудными ванильными рогульками. Однако он их и не попробовал, даже не прикоснулся. Сказал, что страдает избытком кислотности. Выкурил еще сигарету. Сверх наших ожиданий, он провел у нас более часа. Я уже и не возражала бы, если бы он откланялся. Мы всячески старались развлечь его, держаться весело и непринужденно.
Он прослушал еще фугу C-dur. Но, едва дослушав, вскочил. В прихожей муж помог ему надеть ондатровую шубу. Мне он поцеловал руку, однако смотрел в это время на стену. Уже в дверях он вдруг повернулся, шагнул к столику в прихожей, вынул из бумажника пятипенгёвую банкноту и положил — для прислуги, моей прислуги, моей несуществующей и никогда не существовавшей прислуги. На этот раз он обоим нам пожал руки. Еще раз подтянул верхнюю губу к носу. И исчез в темной, туманной от испарений галерее.
Собственно говоря, мы только теперь решились посмотреть друг на друга. Иисус-Мария, святой Иосиф, что же здесь такое случилось? Мы не знали, хохотать нам или плакать. Едва мы остались одни, как без памяти кинулись к месту несчастья. Мы знали, кувшину конец. Но хотели, по крайней мере, убедиться еще раз. Что ж, это было поистине жалкое зрелище. Дорогой кипенно-белый фарфор рассыпался в прах. Муж пошутил: «Так рассыпаться может только маца, — заметил он с юмором висельника, — маца, по которой проехал длинный железнодорожный состав». Остался всего лишь маленький кусочек, с ладонь — картинка, на которой изображен каменный мост над Желтой рекой. Муж поднял его, печально поглядел и выпустил из рук. С ним тоже было покончено. Я принесла веник, совок. И вымела все следы вандальского разрушения. Четыре раза выносила полный совок. Все выбросила в мусорный ящик.
Ну, не печалься, дорогая, нас жалеть еще рано. Я была бы неоткровенна, если б сказала, что мы пребывали в унынии. Конечно, в первую минуту, когда кувшин разбился, мы ужаснулись. Да нам его и не хватало, мы то и дело поглядывали в угол, на пустое его место, и всякий раз сердце сжималось. Но, в сущности, мы не грустили. Сели за стол, пили чай, ели сэндвичи. Их осталось много. Мартини съел один, да и то половинку, муж четыре, я — как хозяйка дома, волнуясь, — ни одного. Последний и единственный сэндвич с семгой уплел муж. Он обожал семгу. Она ему доставалась редко. Ну, и я тоже поела вволю. Мы пили вино, чокались.
Любопытно, что о «деле» мы заговорили много позднее. Поначалу даже не упоминали о нем из какой-то странной стыдливости. А ведь мы были одни, нас никто не услышал бы. Мы стыдились даже друг перед другом. Начал муж. Спросил: «Что же теперь сделает Мартини?» — «Что-нибудь непременно уж сделает», — отозвалась я. «Ты думаешь?» — спросил муж и посмотрел на меня. «Но это само собой разумеется, — сказала я. — В конце концов, он же видел, что причинил нам ущерб, и какой! Уж в искусстве он разбирается». — «Но как ты думаешь, — спросил муж, — как ты думаешь, детка… как ты все-таки думаешь, что он сделает?» Этого, говорю, я не знаю. Может быть, пришлет нам другой кувшин. Или его стоимость. «Сколько? — спросил муж. — Тысячу двести?» — «Ну что ты, право, — возразила я сердито, — не будь ребенком. Ты так всегда. Уж если тот антиквар предложил за него тысячу пятьсот золотом… Если столько предлагает какой-то торговец, причем готов уплатить немедленно, да к тому же хоть в долларах, хоть в швейцарских франках, то ясно, что кувшин стоит вдвое, если не втрое — да нет — впятеро! И потом ведь это было давно. Цены с тех пор поднялись. Ну, что ты трясешь головой? Не будь дурашкой. Валер оценил кувшин в десять тысяч крон золотом. Вот скажи, как ты думаешь, что такое для Мартини десять тысяч? Пустяк. Что для него двадцать тысяч? Пустяк. Знаешь, что для него двадцать тысяч пенгё? Ровно то же, что для тебя, мой милый, двадцать филлеров. Да нет, даже и того нет. Так что не будь смешным».