И пока шли домой, Николай вспоминал слова Степаныча:
— Утекет… Сам опасаюсь.
Видно было, что те слова резанули его по живому.
3
3
Изба у Николая была большая, светлая. Как взойдет солнышко, так и польется в широкую горницу да в переднюю, заиграет на никелевых шарах кровати, на покрытой белой холщовой скатертью столешнице с пылающим медью самоваром во главе, на крашенном ясной масляной краской полу. И особо высветится в передней большая печь, тоже крытая масляной краской, только голубым небесным цветом, а от печи идет свой жар, свой свет — и сразу праздник в избе. За день-то заглянет солнышко и в примыкающую к горнице спаленку, и в боковушку, снятую охотхозяйством, там, всегда прибранные Груней, стоят четыре железные кровати с тумбочками, а на тумбочках чистые салфетки, и даже есть графин с водой, как в порядочной гостинице.
Умели в старину ставить избы. И от той старины многое хранила Николаева изба, хотя бы вот этот крепкий большой стол у веселого окошка, а от угла вдоль стола две скамьи идут, крепкие, чисто струганные еще дедами-пахарями; им нужны были покой и крепость под собой, и твердый стол, и горячий дым над чашкой, и жар от печи после работы на тяжелой сибирской земле и по тяжелой сибирской погоде. Много было в избе от старины. Но много и нови было в избе, без нее все бы ушло в тину, это закон жизни. И вот в переднем углу, как раз под иконой с ликом Варвары мученицы, о которой Груня, когда Меркулов вгляделся в икону, определяя, старое ли письмо, будто извиняясь, сказала: «От мамы память единственная, мы-то еще с комсомолу живем по-своему», — большое серо-зеленое стекло телевизора, и стоит он на столике нынешних строгих форм. По вечерам как вспыхнет экран, так совсем потонет печальный лик Варвары-мученицы, одни глаза видны, с укоризной глядящие.
И на всем в избе — следы не знающих покоя Груниных рук. Обихоживает избу Груня, хотя и не раба ее, избы-то, сама работает на почте, только сейчас вот ради приезда сына взяла короткий отпуск за свой счет. И говорит, уж соскучилась по почте, оттуда во все концы земли идут ниточки, и все деревенские печали и радости на виду. Но уж и хозяйка Груня настоящая, может, и Николай, думалось Меркулову, такой легкий человек из-за Груни, потому что все-таки она главенствовала в семье, как тому и быть надлежит. Он за ней ходил, как за добрым, умным командиром. И ровный лад был в большой и светлой Николаевой избе.
Меркулов не поплыл на утреннюю зорю, упросили его остаться: провожали Анатолия в далекую Чехословакию, кончился его немногодневный отпуск. Все было рассчитано — чтобы посидеть за широким столом, выпить на дорогу посошок и успеть на лошадке в Колымань к поезду. И шла в избе прошитая печалинкой суета с поспешными и необязательными фразами и горьким раскаянием, что столько времени было, чтобы сказать главное и важное, а вот не улучили момента, не сказали… Груня металась от печи да от буфета к столу. И только Анатолий с Нинкой Федоровцевой, сидя рядком на скамье, беззаботно похохатывали, подтрунивая то друг над дружкой, то над Маринкой, а та краснела, болтала ногами под столом, глядя из-под прихмуренных бровок на брата прощающе и зачарованно. Им и дела не было до родительских тревог.