Светлый фон

Маленькая ты. Уж на что я невысокий, а и для меня ты — маленькая. Поднял бы на руки и нес. Наверное, и дед о том же мечтает, когда вслед тебе смотрит: рядом с ним ты и вовсе синица возле медведя, он тебя на одном плече унесет…

Саксаульная толпа приседает, редеет — деревья мельчают и разбегаются друг от друга, все дальше. Вот уже и опушку видать.

Думаешь, юбочник я и сволочь последняя, если в постели с одной женщиной кувыркаюсь, а слова нежные другой говорю? Нет, не так все, Фатима. Не сволочь, а большой дурак. Когда Белую обнимаю — и о ней, и о тебе думаю. В одно и то же время — о двоих. И в самую горячую свою минуту никого другого в сердце иметь не могу — только женщину, которую обнимаю, и тебя. Вас двоих.

Комиссар — она же нож, лезвие бритвенное: чуть что — и порезался до крови. Ее любить нельзя, только желать.

А ты, Фатима, — вода. В тебе купаться можно. Тебя пить можно. Тобою чище делаешься. От тебя и уйти нельзя, потому что ты — везде…

Не в силах более сдерживаться, Деев останавливается и ловит Фатиму за кисть, целует в ладонь.

Смотреть на тебя хочу. Голос твой слушать хочу. Песню твою слушать хочу. Спой, Фатима! Мне одному спой. Не Искандеру твоему, не Кукушонку, не деду — мне.

Фатима улыбается, соглашаясь, — вот-вот запоет. Да только в этот миг замечает Деев, что не женскую руку держит — держится за дерево, старое и корявое.

Такое будет хорошо ломаться.

Эй! — кричит он радостно. Сюда! Ко мне! Тут саксаула до самого Самарканда хватит! Тендер забьем с лихвою за пару часов!

Не дождавшись подмоги, ломает сам — пока хватает сил. А хватает ненадолго — скоро он устает и отступается, так и не сумев одолеть ствол. Да и зачем ему дрова? Эшелона-то нет. И рельсов тоже. Все забрал треклятый песок.

Отдай рельсы! Отдай эшелон!

Губы от крика треснули, сочатся кровью. Пить хочется так, что язык уже не язык — наждак. Оставив недоломанное дерево позади, Деев бредет вперед…

Кто-то вывел его из оцепенелого леса и проводил до опушки. Кто же? Или он выбрался сам?

* * *

Никогда не видел столько людей, как в августе двадцать первого. Ты тогда в Казани жил, дед? Помнишь, как на улицах ступить негде было: беженцы, беженцы, арбы с тюками, дети… Кантонами же целыми с мест снимались и — в столицу. Будто в Казани сытнее. Дурачье.

Милиция беспризорников и воров ловить перестала — нет мест ни в приемниках, ни в тюрьмах. И в больницах нет мест. Про ночлежки уж и не говорю. Ночью идешь в общежитие — вся улица белая, как снегом покрытая, от сорванных афиш. А под афишами теми — люди: укрылись бумагами-одеялами и спят.