Последовало короткое молчание, потом он как бы походя произнес:
– Полагаю, могли бы сказать то, что есть.
И она рассказала ему. Начиная с Дюнкерка и того, как его оставили во Франции, про все их надежды, что он попал в плен, про то, что два года от него не было ни слова и надежды угасали, она стала думать, что он, должно быть, погиб, и тогда объявился француз с известиями – и все возликовали. А теперь уже прошло еще два года – ни словечка, никакого признака.
– Он никогда не видел своей дочери, – сказала она. – Не подверни он тогда колено, прыгая в окоп от немецкого грузовика, он бы ее увидел. Вот я и не знаю – ничего. Кажется, я вроде бы успела привыкнуть к этому.
Она подняла взгляд и опять встретила то же молчаливое, выразительное внимание. Он не сказал ничего.
– Только, если честно, кажется, я привыкла с мысли, что он погиб.
Секунду-другую он хранил молчание, потом сказал:
– Теперь я понимаю сказанное вами о том, что можно к чему-то привыкнуть и все же не замечать этого.
– Я так сказала?
– В поезде, нынче утром. Это нечто незавершенное, верно? Нельзя горевать и, полагаю, нельзя чувствовать себя свободной… какая-то дьявольская неопределенность.
Да, кивнула она тогда. И подумала, как странно, что он употребил то же слово, что и Арчи, когда все эти годы никто не произносил его: создавшееся положение как-то никогда не обсуждалось, не говоря уж о том, чтобы оцениваться.
Потом он перегнулся к ней через стол.
– Зоуи! Не согласитесь ли вы потанцевать со мной? – И, не успела она ответить, как он взял ее за руку и произнес: – Тогда пошли.
Много позже в тот вечер он сказал, что ночной клуб – единственное мыслимое для него узаконенное место, где он мог держать ее в объятиях.
Танцевали они не час и не два. Говорили не очень много: с первых же секунд она поняла, что он очень хороший танцор, и отдалась его ведению, а значит, и предугадывала каждое его движение. Она едва ли не позабыла, до чего любила танцы: не танцевала ни с кем еще с тех пор, как Джульетта не родилась. Он был лишь чуточку выше ее: время от времени она ощущала на своем лице его дыхание, – когда взгляды их встречались, он улыбался ей рассеянной, мечтательной улыбкой. Когда оркестр ушел на перерыв, они вернулись к своему столику и выпили шампанского, которое постепенно переставало охлаждаться в ведерке с тающим льдом. На столике – на всех столиках – стояла маленькая лампа под темно-красным абажуром, света ее хватало, чтобы видеть друг друга, зато абажур отсекал его, пряча в тени фигуры людей за другими столиками, это создавало что-то вроде романтического уединения, словно бы они сидели на берегу крохотного островка. В стороне, над танцполом светильники с потолка лили потоки света, постоянно меняя его яркость и цвет, отчего лица танцующих и обнаженные плечи женщин то багровели, то мертвенно бледнели, глаза людей блистали, посверкивали, словно подмигивая, бриллианты с наградами, когда пары оказывались внутри или вне потоков задымленного света.