На следующий день она сообщила в “Кофейне Пита”, что увольняется, и, позвонив мистеру Наварру, сказала ему, что собирается поговорить с матерью, и попросила пять тысяч долларов. На мистера Наварра, который вначале, подозревая в ней меркантильный интерес, мог подтрунивать над ней в этом плане, явно произвело впечатление, что это была первая просьба о деньгах за четыре с половиной месяца. Она с удовольствием почувствовала, что прошла некую проверку, превысила некий уровень.
Микроклиматы Сан-Лоренсо: в Санта-Крузе у автобусной станции мостовая была почти сухая, но, проехав всего две мили до верхнего участка Грэм-Хилл-роуд, водитель включил дворники. Настал зимний вечер. Дорожка, по которой Пип шла к домику матери, пружинила от иголок секвойи, мокрых от дождя, окружавшего ее звуковой полиритмией: тут был и мелкий, ровный фоновый стук, и шлепанье более крупных капель, и икотное журчание. Ее переполнял сырой, затхло-древесный запах долины, насыщенный чувственной памятью.
Внутри было темно. Помещение наполнял звук ее детства – капли дождя по крыше из битумной черепицы, положенной на доски, под которыми не было ни теплоизоляции, ни потолка. Этот звук ассоциировался у нее с материнской любовью, в которой можно было настолько же быть уверенной, насколько в том, что сезон дождей будет дождливым. Просыпаться ночью под такой же стук дождя, каким он был, когда она засыпала, слышать этот стук ночь за ночью – это было до того похоже на любовь матери к ней, что дождь казался самой этой любовью. Стук дождя за ужином. Стук дождя, когда она делала уроки. Стук дождя, когда мать вязала. Стук дождя над жалким рождественским деревцем, какое можно было взять бесплатно накануне праздника. Стук дождя, когда она разворачивала подарки, на которые мать копила всю осень.
Она немного посидела в холодной темноте за кухонным столом, слушая дождь и предаваясь воспоминаниям. Потом включила свет, открыла бутылку и развела огонь в дровяной печи. А дождь все шел и шел.
Та, которая была и ее матерью, и Анабел Лэрд, пришла домой в девять пятнадцать с продуктами в матерчатой сумке. Остановившись в двери, она смотрела на Пип и молчала. Под курткой с капюшоном на ней было старое платье, которое Пип любила и, если честно, не прочь была бы носить сама. Уютное, выцветшее серовато-коричневое хлопчатобумажное платье с длинными рукавами и множеством пуговиц – этакое платье советской работницы. В свое время, если бы она попросила, мать, вероятно, отдала бы ей платье, но у матери имелось так мало такого, на что можно было позариться, что лишить ее хоть чего-то из этого было немыслимо.