После поездки в Оптину у меня уже не было сомнений в монашеской жизни. Решение было принято, только… я все-таки еще не до конца отдавал себе отчет, что во мне хочет монашества. А ведь это тоже во многом было просто желание покоя, ведь я видел, что в миру покоя нет вообще. Мне казалось, что он есть в монашеской жизни. Да, так я думал и так ошибался… Эх, не сразу я это понял, но Господь не оставил, привел к пониманию. А пока еще послушником я был направлен сюда, в Скотопригоньевск, и через полгода принял постриг… Господь помог, дал такого великого духовного руководителя как преподобный отец Зосима. Хотя я и не сразу с ним сошелся, не сразу принял его духом, ведь совсем как-то не давалось поначалу его восприятие мира. Оно казалось, говоря уж прямо, так даже поначалу фальшивым, наигранным и каким-то искусственно-восторженным. Я только потом понял, что это не от незнания жизни, а от упоенности Духом Божиим происходит. Что тот, на ком несомненно почиет Дух Божий, и не может по-другому на мир Божий смотреть. Никакое зло в нем не может заслонить и затмить радости о Господе. А мне это все казалось искусственным, ненатуральным и даже, страшно сказать, темным, чуть не бесовским, а все потому, что темнота была во мне самом, ибо кто что в себе носит, то и видит вокруг себя. Я только потом преподобного нашего батюшку лучше узнал.
Расскажу сейчас случай, о котором он мне воспретил рассказывать до своей кончины. Но мне даже сейчас тяжело это рассказывать, ибо случай этот как бы надломил мою жизнь, показал мне самому всю мою суть. Мы как-то были в Н-ке по делу одному духовному. Так получилось, что заночевать пришлось в доме у одной благочестивой мещанки. Сама-то была благочестива, но муж у нее – пьяница и бийца страшный. Пил, а когда напивался, становился буен непомерно и избивал ее. Вот вечером мы уж молитвы прочитали и стали укладываться на своей половине, как муж ее вернулся пьяный и слышим – бьет. А она, даже не стонет, это чтобы, значит, нас не обеспокоить. Да только тому что – орет и еще пуще заводится. Вышли мы тут с батюшкой. «Ты почто жену бьешь, мил человек?» – спрашивает. «А это не твое собачье монашеское дело!» – тот вызверивается. «А знаешь ли ты, что она твоя молитвенница и заступница? Что она за каждый твой удар тебя вымаливать из ада будет?» – батюшка продолжает. «А коли будет, то и бить буду больше, чтобы вымаливала лучше» – ответствует. «А коли так, то давай у тебя еще один молитвенник будет. Вот, видишь я, старый монах, мои молитвы, говорят, быстро к Богу доходят. Так давай – пополам. Половину ударов, за что жену свою бьешь – мне отдай». Я тут похолодел совсем. Сам все больше в мыслях, как бы кого на помощь позвать. А батюшка – все совершенно серьезно. Но и изверг тот совершенно серьезно: «А ну иди сюда, монах. Посмотрим, как молитвы твои будут до неба доходить. Сможешь меня вымолить, чтобы я пить больше не мог – вот и посмотрим. Только я за непитие свое всю злость на тебе вымещу. Ибо это есть для меня единственная радость в жизни. А жинку свою ради этого дела – так и отпущу вовсе. Успею еще». И что же вы думали? Батюшка наш так и подошел к этом извергу, да так еще и бестрепетно, хотя я ни жив ни мертв стоял. Но он еще и на меня успел оглянуться и взглядом дал знать, чтобы ничего не делал я. А изверг тот пьяный – даже не столько пьяный, столько просто изверг – с усмешечкой такой говорит: «Поворачивай-ка ты мне, старик, спиной. Жинка моя у меня в печенках-селезенках, да в почках сидит, вот я тебе печенку-то с почками и посчитать хочу». И как рука только поднялась на старого человека. Бил со всей одури своей. Бил, да еще приговаривал: «Получай, монах, да покрепче получай. Это чтобы за меня потом покрепче молился». Мещанка бедная, чуть с ума не сошла, бросилась на мужа, а тот ей: «Будешь мешаться и выть – забью до смерти». И еще несколько ударов по нашему батюшке, да так посильнее, метится, чтобы побольнее, а тот молчит – кряхтит только. Так и бил, пока батюшка наш уже и на ногах не смог стоять. А как закачался, тот и говорит: «Ну довольно с тебя – устал я. Пойду – выпью за твое здоровье». Батюшка наш перекрестился и сел на лавку, а изверг этот подходит к столу, наливает себе стакан – хлоп, было… Да только вино у него и потекло по бороде. Тот смотрит – не поймет, да и мы тоже. А у того вино только во рту, а ниже не идет – спазм какой-то в горле. Дергается, силится, а проглотить так и не может. Испугался, побледнел… Выплюнул водку обратно, что во рту была – протрезвел даже как будто. «Вот это да, монах! Вижу, как твоя молитва действует. Только как же я – вообще пить не смогу и воды даже – так я ж умереть могу». «Да ты сам, мил человек, просил, чтобы ты пить не мог больше, – батюшка ему ответствует. – Я, многогрешный, твоими устами-то и помолился. Что ж делать будем?» А тот уже слезами заливается – так потрясло его чудо Божие. «Я, говорит, больше никогда жинку свою не трону. Христом Богом клянусь!» «Вот и хорошо, мил человек, вот и хорошо! Видишь, как быстро дело-то и уладилось. Я думаю, Господь наш милостивый уже и простил тебя за твое раскаяние. Только вот за жену, я не знаю, простит ли тебя. Ведь это ты ей столько мучений доставил». А тот уже и жене своей в ноги – бух: «Прости, говорит, вовек больше пальцем не трону». А та сама уже в слезах: «Простила! Простила!.. Проси у батюшки прощения!» Изверг бывший уже ползет на коленях к батюшке. А тот его облобызал и говорит: «Христос молился за убийц своих, а ты меня только побил немножко. Да ведь и не просто так – а чтобы я тебя вымолил, чтобы молитва моя сильнее была. Если бы не бил – то и не было бы ничего. Ты своими ударами мою молитву ударной сделал. Так что прощать мне тебе нечего. Себя спасал – а я, многогрешный, так только, под руку тебе и подвернулся… Помоги мне дойти до полатей моих». Так и провел этот пьяница и бийца батюшку нашего на нашу половину. Он с одной стороны – я с другой. А батюшка только покряхтывает… И с тех пор, знаете сами, батюшка и согнулся в поясничке, без палочки уже и не ходил почти, да и печенка у него отбитая уже работать хорошо перестала. Не знаю, на сколько годков он себе жизнь сократил тем, что так под удары подставился, но на десяток, думаю, точно. И мне строго-настрого запретил всем об этом случае рассказывать. Только я бы… Только я бы и сам, думаю, не посмел рассказывать. Потому что так муторно мне потом на душе стало, что и пересказать нельзя. Я сначала и понять – не понимал, почему. А потом все яснее и яснее мне это стало вырисовываться. Я ведь тогда мог и должен был избавить батюшку от этого бийцы. Не стоил он того, чтобы батюшка из-за него лишался здоровья. Хотя бы попробовал вмешаться и остановить это побоище. Но не сделал этого. Да – у меня был его «взгляд» – строгий и однозначный – «не останавливай и не вмешивайся». Так я его прочитал и уверен, что прочитал правильно. Но это был, видимо, как раз тот самый случай, когда я должен был нарушить его волю. Я должен был вмешаться, но опять… Это роковое мое состояние ложного смирения. Смирения там, где нужно было действовать. А ложное потому, что в его глубине все то же мое проклятое желание покоя, этот мой падший, ветхий человек, этот мой «покойный мертвец», который словно взял меня мертвой хваткой за горло и держит. Вмешайся я – и «как бы чего не вышло»… И это «как бы чего не вышло» и является моим всегдашним проклятием, ибо это главная угроза моему покою. И как же я думал об этом – это же непостижимейшая божественная диалектика! Я и должен был вмешаться, и не должен был. С одной стороны, я не вмешался – и произошло чудо: пьяница покаялся, не будет больше пить и мучить жену. А с другой – я не вмешался, и батюшка потерял здоровье. А если бы я вмешался – осталось здоровье у батюшки, но лютый бийца и пьяница по-прежнему мучил бы свою жену и, может быть, уже бы и забил ее до смерти. Как все это взвесить на весах – на нравственных весах, что важнее, что перевесит? О, как непостижима эта диалектика! Эта божественная диалектика – отрицание отрицания! Бог воспользовался моим невмешательством, чтобы совершить чудо, через зло совершил добро. Как такое может быть – через одно и то же совершилось и добро и зло? Из одного источника – горькая и сладкая вода? И самое страшное – что никакие рассуждения не спасают от чувства вины, от этого ужасающего внутреннего чувства вины. Бог через меня совершил явное чудо, но поскольку это мое действие, а точнее недействие было нравственно ущербным, Он не снял с меня нравственной ответственности за него. Ведь, если бы я ничего не предпринимал по чувству истинного глубочайшего смирения, что все вокруг совершается по воле Божией, но нет же… Я и не думал тогда об этом. Напротив – искал человеческого вспоможения. И только взгляд батюшки меня остановил, взгляд, который я использовал в качестве самооправдания своего недеяния.