Эсме проглотила эту историю целиком и отполировала до блеска. Я не видел причин расстраивать ее рассказом о религиозной одержимости, гипнагогических видениях, обманчивых подобиях Христа – на деле аггелах Сатаны, и о сделке со Всевышним, окончившейся трагично. Такому рассказу недоставало простоты, которая жизненно важна для современной журналистики. Но пока Эсме беседовала со мной, меня очаровали ее шарм, тепло ее души, юная свежесть – ей было всего двадцать восемь – и мягкость, не свойственная ей в пору нашего первого знакомства и, вероятно, пришедшая вместе с материнством.
Я очень тщательно выбрал слово. Это были именно чары. Я, врач, наконец осознавший свою старость, вроде бы осведомленный о причудах человеческой души и защищенный от глупостей, характерных для людей попроще, влюбился, как семнадцатилетний мальчишка. Я не мог смотреть на Эсме иначе как через искажающую призму этой страсти.
Говорил ли я ей неловкие комплименты, краснея и заикаясь? Выдавал ли свои чувства? Разумеется, нет. Мне казалось, я вел себя с ней, как всегда, – вежливо и сдержанно, с некоторой теплотой, приличной в общении не то чтобы с родственницей, хоть она и была вдовой моего крестного сына, но, как сказала бы моя мать, со свойственницей: это слово означало не то чтобы прямую родню, но и не совсем чужого человека. Заметила ли что-нибудь Кристофферсон? Конечно, она знала, что я вижусь с Эсме чаще прежнего и не стенаю и не протестую, видя ее имя в списке на сегодняшний прием больных.
Я чувствовал, что Кристофферсон неприязненно относится к Эсме. Несколько раньше, чем можно было ожидать, Эсме начала публиковать в «Голосе» серию статей о том, как жить после смерти супруга. Статьи вызвали много шума и скоро должны были выйти в виде небольшой книжки. Кристофферсон, которая каждый день изучала «Голос» от корки до корки, читала эти статьи с их уютными формулировками, мужественно скрываемым горем, торжеством здравого смысла над трагедией, и иногда, как я заметил, тихо выдыхала через ноздри – у менее великодушной женщины это было бы фырканьем. Кристофферсон сама побывала в трагичных обстоятельствах и не стала сколачивать на этом капитал. Но, сказал я себе, Кристофферсон ведь не журналистка и ничего не знает о долге журналиста перед окружающими. Впрочем, когда Эсме приходила, Кристофферсон проявляла ту же ледяную вежливость, что и в отношении к любому другому человеку.
Что думала Кристофферсон, когда порой до нее сквозь дверь доносился смех? Ибо одним из основных составляющих очарования Эсме было то, что она умела меня смешить – в такое время моей жизни, когда смех был редкой драгоценностью. Смешить меня не анекдотами, не журналистскими остротами, но поворотом фразы, забавным восприятием, умом, который крылся в ее беседах, но не бурлил на поверхности. Мне, идиоту, казалось, что в Эсме ожил дух Джейн Остин. Мне не пришло в голову, что Джейн никогда не клюнула бы на удочку Пруденс Шепилов.