Светлый фон

Клетскую дверь, за которой жил царский посол, он открыл ногой. Обе руки были заняты, а холопа и монаха-служку он отослал прочь. Сгрузил пару откупоренных аглицких винных бутылей и две высокие чарки на стол, за которым мрачно и постно трапезовал Иван Григорьевич. Старый служилец, ходивший в невеликом чине стряпчего, сердито посмотрел на его приношенье, затем на самого Палицына.

— Я целовал крест на том, чтоб не пить и не есть с земскими, не иметь с вами общения...

Гневный рев прервал миролюбивое вступление. Бутыль и обе чарки полетели на пол. Вторую бутыль воинский голова успел спасти.

— Прочь! — Палец Ивана Григорьевича указывал на дверь. — Поучись вежеству, щенок!

Аверкий, отступая от разлившейся красной лужи, в злом возбуждении процедил:

— Ты местом и званием меня не выше, Иван Григорьич. Из уважения к твоей седине не плюну в тебя и не ударю... Ты не дослушал. Я хочу пить с тобой...

— А я зарок давал, чтоб мне не пить и не сидеть с опричными, — снова рыком оборвал его Старый.

— Я хочу пить с тобой не за опричнину! — тоже перешел на яростный крик Палицын. — Хочу пить с тобой за земщину, чертова корова тебя забодай, старый дятел!

Пока стряпчий осмысливал его слова, он поставил бутыль на стол и подобрал с пола чарки. Сдул с них пыль, наполнил вином и уселся напротив посла. Иван Григорьевич тоже опустился на лавку и в брезгливой досаде уставился на него.

— Ты думаешь, в опричнине все такие, как пес Малюта, царев любимец. Такие же палачи и выродки, — говорил Аверкий, взяв свою чарку и стукнув ею о другую. — Нет. Разные есть. — Он отпил половину и прислушался к ощущениям от аглицкого вина. — Есть и те, которые понимают, что царь-то наш — безбожный злодей.

Глаза в глаза они бороли друг дружку — кто кого переглядит.

— Ну... — хмыкнул Старый и взял чарку. Отпил.

— Да всякая-то власть от Бога, как сказано, — продолжал Палицын, — и повиноваться ей должно не за страх, а за совесть... А не все понимают, для чего Бог садит на царское место злодея.

— Ты-то, видно, знаешь, — настороженно усмехнулся Иван Григорьевич. — Молодой, да ранний.

— Мне двадцать один. А башковитый я с пеленок. Догадал. — Аверкий допил до дна и налил снова. — У нас ведь как. Царю более повинуются, чем Богу. Так вот вам душегуб в государях — ему станете повиноваться? Стали! А должно не так. И для того злодей над всеми поставлен, чтоб Богу более голову склоняли, нежели царю... Когда на Москве прошлым летом казнили дьяков и приказных, новгородских да московских, толпы покорно глядели на изуверство. Хоть никто их не держал, силой не гнал смотреть. А надо было б, чтоб в церквах яблоку негде было упасть. Так нет, церкви пустые стояли. Опричные по храмам рыскали, высматривали, кто за казнимых молится — со смехом тех плетьми приголубливали. Никоторый поп голоса не возвысил против людоедских казней... Один только поперек царской воли встал — Филипп-митрополит, да и того два года как удавили. Больше охотников царю перечить не нашлось. Держава московская в руки злобесному правителю отдана, а у нас все то же — жрут, блудят, воруют. Что ты на опричнину киваешь, Иван Григорьич. В земщине все то же, только скрытнее, осторожнее, трусливее, чтоб не пойман — не вор...