Приехали в темноте и ужинали наскоро. Тукай первым оставил застолье, чтобы с ним не увязался шумный Бабаджанов. Он сел у входа в юрту и глубоко вдохнул душистый холодеющий воздух. Вблизи прошумел в потемках конский табун и понесся в поле, мягко и ровно стихая и отзываясь в душе чем-то томительным и жалостным. И, словно дождавшись тишины, стал вскрикивать степной кулик: тирли-и-иль, тирли-и-иль! Всегда, когда он кричит такое, хочется встать и пойти в темноту, кого-то искать и звать кого-то, но всегда, как пригвожденный черной ворожбой, сидишь не двигаясь… И в эту минуту он почувствовал под собою дрожание земли, и прошла еще минута, прежде чем он догадался: гулкий, широкий топот табуна колебал равнину. Его словно всколыхнуло. Он встал, вглядываясь, в темноту, и ничего не видел, но стопами ощущал живое, крепкое дрожание, а потом услышал могучее, звучное ржание вожака. Веяло все той же неведомой душой, ее присутствием в росистой, пахучей темноте, в звездном небосводе, в гулком, жизнеполном шуме скачущего табуна и на этот раз даже в стенаниях извечно грустного степного кулика.
Он вдруг понял, поверил себе или той неведомой душе, как он здоров. Он ехал сюда за здоровьем — и он здоров. Он ехал, чтобы увидеть женщину, единственную, которую он хотел увидеть, — и он увидел ее. Он здоров, об этом как будто говорили переживания, которые ему достались, такое как будто и положено всякому здоровому, крепкому человеку. Черт подери, он здоров, и та тетрадь в зеленом переплете, должно быть, в дороге, и он получит ее!
Успокоившись, он сел опять. И опять думалось. Обо всем, что есть жизнь, думалось без злобы, без страха, а горькие сожаления были как вкус степной полыни, чью терпкость знали сонмы людей, когда пили из чаши жизни и разбили свои чаши с отчаянной небоязнью перед смертью. Ямашев был один из таких людей, он был настоящий, сам тот, без единой подложной черточки в характере, в мыслях и во всем том, что он делал. Его смерть случилась неожиданно: он пришел в редакцию, положил на стол рукопись и стал падать. Его подхватили, подняли, он был мертв.
Тукай в эти дни болел, но в час похорон он встал и вышел на улицу. Такого скопления людей он не видел, пожалуй, с пятого года, это не походило на похоронную процессию, скорей — на демонстрацию. И впечатление усиливалось тем, что из-за тесноты в толпе он не видел ни плачущих родственников, ни катафалка с телом покойного… Он подумал о том, что скорбь людей может стать не унылым шествием, а явлением какой-то непреложной истины, и эта истина сказывалась в лицах, эта истина означала борьбу. Он хорошо помнил бескомпромиссные слова Ямашева: «Цель просвещения масс в наше время может быть только одна — учить их борьбе».