Светлый фон

Он кивал, а ни слова не мог сказать, и молчание в конце концов могло смутить женщину. Вкрадчиво приподнявшись на носках, он поглядел в даль цветника, который оканчивался низкой порослью малинника. Там Бабаджанов с петушиным задором топтался вокруг девушки, а то принимался задирать малыша.

— А помните мою подругу?

Он помнил, с нею Зейтуна приходила в редакцию, потом он встречал обеих в доме у Фатиха. Но почему она спрашивает о подруге? Или она спрашивает, помнит ли он… ну да, помнит ли он то давнее, Казань, редакцию, их недолгий разговор?

— Я помню, — сказал он, — помню.

Она покраснела, потерла ладошкой лоб.

— Да, ведь я про подругу… она умерла, за два месяца истаяла, бедная, я до сих пор как вспомню, так плачу.

Они услышали шум, громкий смех Бабаджанова, потом заплакал ребенок. Слабым, протестующим голосом девушка просила:

— Пожалуйста, не дразните его, он не хочет с вами играть.

Ребенок после слов нянюшки заплакал еще громче, еще жалобней. Его мать, вся вспыхнув и гневно подобравшись, крикнула:

— Мирфайза-эфенди, разве я вам не говорила, что он не любит подобные забавы?

Подбежал с дурашливо-покаянным видом Бабаджанов, за ним, держа за руку мальчика, подходила девушка. Мальчик отирал личико, размазывая по нему слезы и жалостно стихая, чтобы предстать перед матерью и незнакомым человеком опрятным, неплачущим.

— Мама, — сказал он, — я никогда не плачу, если ко мне не пристают, ведь правда, мама?

— Правда, милый, — отвечала, мать, — правда, Лутфи. Ты у меня настоящий мужчина. — Утешив мальчика, она передала его няне, сказав, что скоро они поедут. И, думая уже о своем житейском, она казалась рассеянной, хмуровато-смущенной, таинственно прекрасной.

Он молча поклонился и, позвав Бабаджанова, повернулся к выходу.

 

В телеге, когда она задребезжала по каменистой мостовой, его странно успокоила эта тряска и дребезжанье. И странно утешала мысль о том, что он придет еще полюбоваться на клумбы, посидеть в аллее, но искать встречи с нею не надо, он выберет такое время, когда ее здесь не будет. Теперь он хорошо понимал свое нетерпеливое желание поехать в Троицк. Но зачем, зачем? Если бы он знал, зачем! Быть может, чтобы больней почувствовать то прекрасное, что может мучить человека, но никогда не убивает в нем страсти к жизни? А ведь для жизни, для жизни поехал он в такую далекую поездку.

В степи вечерело, на горизонте густилось алое с голубым. Уже все почти цветы притушили свои краски, но все еще белел, не спал степной гиацинт и тонко, томительно пахнул. Уже дикие утки усталым ходом летели на ночлег, уж надрывно возглашал ночную жалобу степной кулик: тирли-и-иль, тирли-и-иль! И слышалось так отчетливо это единственно жалобное среди многих приглушенных звуков равнины.