Светлый фон

Она улыбнулась, потому что даже ей самой эти слова показались чепухой.

— Кто тебе разрешил болеть?!

Тихая Птичка не обращал на это никакого внимания.

Ранним утром следующего дня Ай Мин нашла его сидящим на улице и мирно курящим. Он совершенно забыл о приготовленном Большой Матушкой завтраке, и Ай Мин один за другим подъела все маринованные огурчики.

Тихая Птичка был существом робким. Подходить к нему надо было медленно, как к козе.

— А кто сделал ту поющую коробку? — прошептала она.

Он дернулся. Она боялась, что от всего, что бы она ни сделала, он только пугается, и ее это так разозлило, что ей захотелось накричать на него и надавать себе пощечин.

Воробушек сказал, что это не «поющая коробка», а «поющий электромотор», проигрыватель.

— Хочу на него посмотреть.

Он снова вынес коробку. Когда он поднял и затем отпустил упрямый ус, Ай Мин не понять было, тревожится ее отец или устал — или попросту растерян. Музыка с медленными, редкими нотами оказалась Двадцать пятой Гольдберг-вариацией Баха. Она сказала отцу, что слышать музыку — это все равно что смотреть внутрь радио. Она имела в виду, что даже если смотреть в потроха приемников, что отец приносил домой, даже если глядеть в самое чрево машины, в саму вещь, электричество и звук оставались столь же изысканно таинственны, сколь и ночное небо.

в саму вещь,

Он поглядел на нее с такой печалью, словно она была кем-то совершенно иным. И научил ее первым в ее жизни иностранным именам: одно Ба Хэ (Бах), а другое — Гу Эр Дэ (Гленн Гульд).

 

Внутри у Воробушка копились звуки. Колокольчики, птицы и неровный треск деревьев, стрекот насекомых, громкие и тихие песни, лившиеся от людей, даже если те и звука не собирались издавать. Он подозревал, что сам делает так же. Не напевал ли он неосознанно народную песню или партиту Баха — может, когда гулял вечером с Ай Мин, надеясь обратить ее взгляд на нечто большее? В ушах у него потрескивали шипение маленьких паяльников, все те же усталые шутки, все тот же лязг, конденсаторы, резисторы и крошечные шунты, пронзительная боль у него на руках, коварные митинги и сессии самокритики, повторяющиеся слоганы — словно нож, который точили, пока не стерли лезвие напрочь: звук был живой, и неприятный, и неподвластный никому. Звук обладал свободой, с которой не могла бы сравниться ни одна мысль, поскольку звук не претендовал до конца ни на какое значение. С другой стороны, всякое слово можно было принудить означать совершенно противоположное. Однажды ему приснилось, будто он сидит в концертном зале. Вокруг шуршали программки, гудели голоса, открывались и закрывались сумочки, оркестр стремился к гармонии. Едва не хихикая от радости, полный нервического предвкушения, он дожидался исполнения собственной Симфонии № 3. Звонок созвал в зал последних слушателей. Погасили свет. Стало тихо. Он смотрел, не в силах пошевелиться, как на сцену выходит Чжу Ли в длинном синем платье. Она обвела взглядом зрительный зал, ища в толпе его. Руки ее были пусты. Он проснулся.