— Н-да, — сказал Босков. — Все это довольно странно. Обычно так не бывало, что одни бунтуют, а другой орет, словно господин Кортнер. Впрочем, меня при этом не было, а нервы могут, конечно, у каждого сдать. Все это непросто. Завтра разберемся. Да и об этом… этом декрете, который издал шеф, — утро вечера мудренее. А теперь о возвращении вашей жены. Что случилось?
— Ничего, у нас свои заботы, — ответил я.
— Допустим, — сказал Босков, — вполне возможно. Но хорошо бы при этом, если бы вы решились открыть ей глаза на то, какую роль сыграли галльские войска для великого Цезаря. Но это, конечно, ваше дело. Мы завтра поговорим… Правда, до десяти я вряд ли попаду в институт, потому что я тоже должен сначала проконсультироваться в вышестоящих инстанциях. Передавайте привет вашей жене. Спокойной ночи.
Шарлотта внимательно следила за разговором. Она поблагодарила за привет и спросила:
— Я правильно поняла, твои сотрудники взбунтовались?
— Ну и что в этом такого? — ответил я нарочито небрежно. — У нас все говорят, что думают.
— Да, — произнесла она задумчиво, — у вас там, должно быть, замечательно непринужденная атмосфера! Но в твоем разговоре с Босковом это выглядело несколько по-иному.
— Может быть, и правда, что-то у нас происходит. Не знаю. Надо было бы об этом подумать, но… — я пожал плечами, — должно быть, время, когда можно было о чем-то подумать, уже давно упущено.
И я замолчал. Ведь вполне вероятно, что это и в самом деле бунт и именно поэтому то, что я говорил им, прозвучало так авторитарно и совершенно не похоже на меня. А истинная причина этого заключалась не в том, что кто-то взял неправильный тон, и не в сознании своего бессилия перед Кортнером, а в чем-то похожем на протест против распада моего «я». Кортнер был всего-навсего ставленником шефа, но я слишком долго дул с шефом в одну дуду.
Когда я думал об этом, у меня возникало отвращение к самому себе и где-то в глубине безразличие, которому я не мог позволить завладеть мной целиком. Эта душевная сумятица была вызвана собственной беспомощностью и холодной злостью, прежде всего по отношению к самому себе.
— Твой отец, — сказал я, всячески себя сдерживая, чтобы злость, охватившую вдруг меня, не выдать голосом, — не стал объясняться с рабочей группой. Он не любит неплодотворных споров и терпеть не может острых дискуссий. Он даже со мной не поговорил. Он подождал, пока я уехал, и позволил Кортнеру нашептать себе что-то, наверняка очень хитрое, до чего он сам, конечно бы, не додумался. И сегодня он тоже не объяснился со мной, исчез вместе с тобой, а на меня напустил своего заместителя, и по вполне понятной причине. Я хочу, чтобы ты ее знала, потому что никто, кроме господина Кортнера, не может мне сказать: у всех нас рыльце в пушку. Ведь никто, кроме него, не знает о той скверной истории, об обмане, который у всех нас на совести.