Затянет Василий Григорьевич, вроде архиепископа Димитрия, чуть слышным, замирающим голосом: «Свете, тихий, святые славы… Отца бессмертнаго… святаго, блаженного», — императрица баском вторит ему: «Премудрость, вонмем».
Теперь Шкурин пропел начало известного тропаря и во второй раз нежно затянул любимую стихиру:
От юности моея мнози борют мя страсти…Он помахивал пучком, вздыхал, оглядывался; императрица не отрывалась от стола и его не замечала. Уж он, кряхтя, взялся за дверь и готовился уйти.
— Что, Григорьич? Не в духе твоя кума? — вдруг отозвалась, обернувшись к нему, Екатерина. — Имеешь что-нибудь сказать?
— Как, матушка, не иметь? Да вот, пресветлая, углубилась ты в бумаги, не смел.
— Говори.
— Просительница одна ждёт тебя, многомилостивая, у садовника Титыча; с парадного не пустили, гнали, ко мне дошла.
— Кто она и по какому делу?
— Издалека, с Камыш-реки… на перекладной домчалась — всё по тому же… по завтрашнему-то случаю… девушка, из прежних, видно, дворских.
— Девушка? Кто такая?
— Плачет, не знаю, даже слёзы выплакала… ох, прими ты её, всемилостивая.
— Что же я могу, Бог мой? — спросила, вздохнув, Екатерина. — Что я для неё, когда и все-все?.. Алексей Петрович, гетман, Панин?..
— Допусти её, выслушай, — сказал, поклонившись в пояс, Шкурин.
Екатерина позвонила. Дежурный лакей ввёл худую, красивую, с янтарно-золотистыми волосами, девушку. Оставшись наедине с государыней, она опустилась у порога на колени.
— Встаньте, милая, ободритесь, — произнесла ласково, подходя к ней, Екатерина. — За кого вы просите?
— За Мировича…
— Монархи не властны в таких делах; не я судила его, и не я клала приговор. Кто вы и почему просите за него?
Худые плечи Поликсены вздрагивали. Бледные руки безжизненно были опущены вдоль тёмного, старенького платья. Запёкшиеся, сжатые губы не могли произнести ни слова.
— Кто вы? — повторила императрица. — Говорите, как матери отечества! Не бойтесь… мы одне.