Вдали в коридоре что-то стукнуло. Послышались торопливые шаги. У дверей загремели ключами. Мирович встрепенулся всем телом, впился в дверь безнадёжно отчаянным взором. Вошёл комендант, за ним священник.
— Мужайся, сыне мой по духу, — сказал, робко оглядываясь по комнате, священник. — Молись, твой час настал…
«А записка? — подумал Мирович. — Ужели я всё выдумал, всё пригрезилось?».
Священник остался наедине с арестантом. «Уйти? — пробежало вдруг в мыслях Мировича. — Упросить священника обменяться с ним рясой?.. Нет, детские, несбыточные мечты! Не ушёл ранее, во время покушения, теперь поздно…»
В десять часов утра площадь, мост, заборы и крыши лавок и домов наполнились народом. Прибыло войско. Сдержанный, смутный говор толпы раздавался в сиверком, мглистом воздухе. Незадолго перед тем прошёл дождь. С намокших дерев, у моста и вдоль забора капало. Слышались толки, что казнь, гляди, отменят — в острастку только выведут, положат голову на плаху и простят.
Две заплаканных, с измученными лицами женщины — старая, строгая с виду, и молодая, бледная, в чёрном, — протолкались на площадь и стали у фронта солдат.
— Видно, мать да сестрёнка его или невеста, — шептали в толпе, давая им дорогу.
— А слышал? Фельдъегерь прискачет, помилование прочтут! — сказал у моста Измайловскому сержанту Новикову Преображенский капрал Державин.
— Едут, едут! — послышалось с улицы и у моста. Народ двинулся к площади. Поднялась давка, суета. Загремел барабан. Раздалась команда:
— Смирно, стройся!
Из крепости показались верховые. На телеге, под конвоем, проехал по мосту, с непокрытой головой, страшно бледный, в армейской голубой шинели, офицер. С ним рядом сидел с крестом в руке священник.
— Мирович, Мирович! — заговорили в толпе.
За ним потянулись повозки с прочими осуждёнными. У каждого в руке было по погребальной свече. Возле телег шли вооружённые солдаты.
«Ещё жить целую улицу, мост, половину площади, — думал Мирович, — когда-то ещё до эшафота».
— Вот, батюшка, — сказал Мирович священнику, когда телега въехала на площадь, где в толпе ему будто мелькнуло испуганное, бледное лицо харьковского приятеля, — какими глазами смотрит на меня народ! Совсем иначе глядел бы, когда б удалось моё дело… когда бы принца я доставил в столицу, в Казанский собор…
— Полно, безумец, где твои помыслы, раскаяние?
— Кому оно нужно, когда его, погибшего через меня, нет в живых?
Барабаны смолкли. На эшафоте показался палач. Его помощники ввели кого-то по лестнице.
— Молодой-то, глянь, молодой да белый, как бумага, белый с лица! — послышалось в толпе, разглядевшей на возвышении Мировича. Площадь смолкла. У плахи явился, в зелёном кафтане и в таком же камзоле, плотный, высокий, с довольным лицом аудитор от главной полиции. Он снял треугол, развернул бумагу. Солдаты взяли на караул. Ауди тор, сперва невнятно и путаясь в словах, потом громче, во всю грудь, стал читать приговор суда. Мирович затуманенным, блуждающим взором окинул площадь и окрестные дома. Где-то в толпе ему махнули платком.