— Я должен думать только о государстве, — тихо заговорил он. — Оно вверено мне — и я не смею думать ни о чём другом. Страна борется не на жизнь, а на смерть. Граф, — продолжал он, подходя ко мне и поднимая меня, — я глубоко сожалею, но я должен отклонить вашу просьбу. Я желал бы, чтобы мои силы были больше — ради Голландии, ради вас и вашей жены. Но Богу известно, что они невелики. Я тоже хотел бы ехать в Испанию и освободить моего сына — и не могу. Для каждого, кто стоит во главе государства, наступает момент, когда его силы оказываются слишком малы по сравнению с тем, что требуется, — так малы, что их только в насмешку можно назвать, силами. Для меня такой момент наступал не раз. Но я хочу сказать вам только одно. Не знаю, может ли это вас утешить. Вы объявили, что пришли сюда не из любви к Голландии, а потому, что для вас не было другого выхода. Поэтому я не заставляю вас думать о нашей стране, хотя её право на вас освящено веками. Но в вечной борьбе между правдой и ложью, между светом и тьмой, свободой и угнетением, борьбой, столь же древней, как и сам человек, борьбой, которая теперь с особой силой поднялась среди болот Голландии, вы сделали, может быть, больше, чем вы думаете. В этой борьбе каждый из нас должен быть готов на какую-нибудь жертву. Если на вашу долю выпадет принести наибольшую жертву, считайте, что судьба ваша стала великой. Жизнь измеряется не радостями, а жертвами. Чем больше вы их приносите, тем больше превосходите вы других. Вот всё, что я хотел сказать.
Я получил теперь тот самый ответ, который когда-то давал другим, хотя и не с такой выразительностью. И увы! В великой борьбе, о которой говорил принц, моя роль была не такая, как он предполагал. Его слова прозвучали для меня не утешением, а скорее упрёком.
С болью в сердце я поднялся с колен. Моя просьба была безнадёжна. Я стоял на коленях и стоял напрасно. Но мне нужно было дать ему ответ.
— Вы правы, ваше высочество. Я понимаю, что вы не можете исполнить того, о чём я просил. Теперь я верю в то, во что не верил до сих пор: вы можете освободить Голландию.
Слабый румянец показался на его щеках.
— Дай-то Бог, — тихо промолвил он. — Но вы, кажется, не совсем здоровы, граф?
Он имел основание задать мне этот вопрос. Странное чувство, которое я не сумею назвать, вдруг охватило меня. Всё задвигалось вокруг меня, всё вдруг потеряло для меня смысл и значение. Принц и его советники, стоявшие передо мной, серьёзные и сосредоточенные, говорившие мне о правде и несправедливости, о свободе и Гаарлеме, — как будто мне это не всё равно! Я желал одного: освободить мою жену. Сколько городов было взято приступом и разграблено — что мне за дело, если к их списку прибавится ещё один? Толковать мне о Гаарлеме! Это было нелепо. Помню, как у меня вдруг явилось желание смеяться, но смеха у меня не было.