Светлый фон

Была уже глубокая ночь, и лагерь вильистов покрылся сотнями костров, но на этот раз не слышно было ни голосов, ни гитарного перебора, ни песен. Не тот был настрой, чтобы распевать «Аделиту», а настоящие аделиты сновали взад-вперед, кормя своих мужчин, если те были живы, а если нет – утешая подруг. Из санитарного поезда, сопевшего на путях, как ночное чудовище, слышались крики раненых, которым ампутировали руки или ноги.

Мартин расстелил на земле потник и при свете костра занялся чисткой оружия. Потом улегся, положив голову на седло. Лунный свет, проникавший сквозь низкие облака, усеивал лагерь черными пятнышками теней, которые медленно двигались от легкого ветра, несшего с собой дым горящего валежника, запахи конского навоза и пота, храп спящих поблизости. Мартину не хотелось думать ни о ком и ни о чем. В разрывах туч появились звезды, и он принялся было отыскивать среди них Полярную, но тут чей-то силуэт отвлек его от этого занятия. Над ним стояла Макловия, держа в руках тортильи с жареным мясом и кофе в жестяной банке из-под фасоли.

– Подумала, ты есть, наверно, хочешь.

– А-а, спасибо… Поделиться с тобой?

– Я уже ела.

Она присела рядом, покуда Мартин отдавал должное угощению. Он ел торопливо, вдруг почувствовав неотложное, первобытное желание заполнить пустой желудок. Потом стал смотреть на Макловию. Закрыв голову шалью, она сидела неподвижно, спиной к свету костра, и потому на матово-черном в темноте лице лишь изредка посверкивали глаза – такие же черные, но блестящие, как агаты.

– Что теперь будешь делать? – спросил Мартин.

Безмолвная и неподвижная тень не ответила.

– Я бы заплакал, если бы мог, – вдруг признался он.

Макловия ответила не сразу:

– И он бы поплакал по тебе.

Тут Мартин дал себе волю. Позволил наконец избыть эту тяжесть в слезах – и не только по Хеновево Гарсе, а по всем убитым накануне, и по собственным сомнениям и треволнениям, по страху и отваге, чередовавшимся в его душе все то время, пока он сражался за то, во что даже не верил. А может быть, и верил, ибо для него революция воплотилась в странное, очень личное чувство долга – верности мужчинам и женщинам, которыми он восхищался, в чьих словах, молчании, поступках познавал нечто незабываемое, помогавшее ему наблюдать мир, бытие и возможный или неизбежный конец всего.

От этих мыслей слезы хлынули у него из глаз. Он не вытирал их, и они текли по щекам, еще покрытым пылью и копотью недавнего боя, скатывались на усы, на небритый подбородок, повисали на нем, исчезали во тьме. И он почувствовал, как Макловия, словно увидев это или угадав, дотронулась до его лица, и пальцы ее увлажнились.