– У меня мамка хирург. Рассказывала. Сейчас края йодом…
Ты стоишь там, в уголке, и улыбаешься, я даже прощения просить не буду, нет уже дороги обратной. Ты смеёшься надо мною, но говоришь ты:
– Не больно, не больно, я знаю, когда больно.
Теперь перекись, Кавелина пальцами подхватывает края раны, раздвигает их и смотрит в моё тело, на моё мясо. Ты молчишь, теперь молчишь. Это не важно, что это другая женщина, тебе неважно, но смотри – я бледнею, и мне стыдно, если я ещё могу стыдиться. Стыд – хорошее, должное чувство. Не моё. У Кавелиной пальцы похожие на твои, но совсем не такие. Перекись пенится и шипит, растворяя тебя, и ты исчезаешь, но мне не больно.
– Так. Бинт подержи.
В гостиной Метленко сидит с гитарой, в угол дивана, где Семёнов, накурено, и жёлтый свет двора, который уходит в склон горы.
– Филу штрафную налейте!
Тот коньяк на всероссе мы выпили с якутскими пацанами и всей самарской делегацией. По полмензурки на всех хватило. Теперь водка. Пластик шуршит.
– Э, э, пусть тост скажет.
За тебя. Но я скажу:
– Двадцать первый век ещё только начался, а мы уже цыганам в рот напуляли!
Все ржут, да и чёрт с ними. Могли и затравить за такую фразу, но мне всё равно. Теперь уже. Залпом, водка горячая, разжигает слизистую, пробирается внутрь, разъедает. Больше нет тебя, я один, разделан, как полутуша говяжья, ГОСТ с ветеринарным чёрным клеймом, и пыльный накуренный ветер задувает прямо в полость тела.
– Бля, Метленко, об забор!
Семёнов затянулся, мечтательно закатывал рукой короткие волосы:
– А я вот так и не научился. Батина гитара, он когда-то заебись играл.
Налил ещё одну:
– Фил, ну ты ваще красавчик сегодня. Давай-ка накатим, выздоравливай!
Ну, накатим так накатим. Это значит выпьем? Фил выпил. Нет, не прожигает, всё сожгло уже. Просто тепло. Выздоравливай! Не ты меня вылечишь, Семёнов, и не ты, водка.
– Ты чего смурной такой?
– А чему радоваться-то? – Я убью себя за несдержанность, но потом. – Хуле мы вообще здесь собрались?