Светлый фон

— Погибающий — и все-таки избранный, — сказал Митя уже при дверях. — Только избран он не на брачный пир.

— Погодите! — хозяин налил красное вино в серебряные стаканчики. — На какой же пир избран русский народ?

— На смертный. Принять удар сатаны.

— И принял?

— И принял. И погиб.

— Вы так уверены?

«Уверен!» — хотелось сказать, но отчего-то не выговорилось.

Итак, подпольный жених уполз в подполье, покойник не состоялся, трагедия, как у нас водится, кончалась разговорами, и национальная водочка никак не превращалась в кровь. Закатные лучи на Садовом кольце (а где ж тот сад? совсем близко, наискосок, через улицу, через двенадцать лет! в полуподвале, где снимали они убогий угол в распахнутый майский сад!), Символист, инвалид, «запорожец».

— Куда теперь-то?

— Прощай, дядя. Герцен рядом.

— Аж жалко. Очень вы мне, ребята, понравились.

— Взаимно. За какой подвиг получил свою душегубку?

— Горел в танке на Орловско-Курской дуге, — и канул в закатный огонь не сгоревший дотла на Бежином Лугу русский воин, ребята побежали через улицу, где наискосок в минувшем цветущем подвале… Митя бросил на ходу:

— Ладно, Никит. Я поехал главу кончать.

Никита кинулся за ним, не догнал, долго глядел вслед — кому? чему? какому тайному промельку? — наконец выразительно выругался, встряхнулся — и загудел, воскресивши свои горькие останки только на третий день. А пропащий друг его уже творил новую главу, он безумно спешил: ведь она на крыльце, в их саду, в их вечном саду, ждет его, как всегда.

Ее не было, меж тем как он отчетливо ощущал, что отпетая парочка разбежалась; он ощутил это в переломное мгновение, когда смотрел через Садовое кольцо на старый дом с полуподвалом: еще одна душа была у них на двоих, еще не разорвалась она в пролитой крови. Митя вздрогнул и захохотал. Он гонялся по Москве-матушке с немецким пистолетом за любовником своей жены — жалкий дурак Апокалипсиса, вышедший на битву с сатаной (пошлая пародия на дурачка и чудо-юдо).

— Иисусе Христе, Сыне Божий, — пробормотал нечаянно, отчаянно, сквозь смех, — помилуй мя грешного! — детскую, бабушкину еще молитву. — Верни мне душу!

Ее не было, благоуханная, в цветах и птицах, пришла отчаянная ночь. Помилуй нас, грешных. Он поднялся на заметенное снегом крыльцо в другую, возлюбленную ночь. «Узнаю возлюбленную по пряди волос». Он попросил ее распустить волосы, и школьная коса рассыпалась по плечам ее и рукам, по лоскутному одеялу взлетающими яркими паутинками, каштаново-красными, драгоценными на ощупь прядями. И несостоявшийся покойник забавлялся этими и всеми прочими вполне доступными драгоценностями («Спутались они давно, года два уж, наверно. Причем она сдалась сразу, с первого захода») — картинка для Мити абсолютно противоестественная, как если б не Поль, а сам он возлежал в обнимку с милым своим дружком в каком-то падшем подлом тупичке, где воздуху не хватает… что-то поднимается, тянется из детства (нет-нет да и грянет школьный хор: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!»), из того счастливого алого детства, когда под бабушкину молитву, «под салютом всех вождей» что-то связало его на всю жизнь с покойником (что-то, как-то, где-то — уникальная, гениальная, как выражался Вэлос, Митина память в отношении детского друга нет-нет да и давала странный сбой).