— Но как считаешь человека?
— В точку. Урбматерия даёт возможность узнать, что это за человек, если его отпечаток есть в нашей базе, но не далее того. Поэтому мы читаем — регистрируем — поверхность тела-скриптора. Представьте сфероид, боб, яйцо — что угодно подобное, стремящееся к подобной форме. Заслужите десерт, если при этом ещё и представите, что при взгляде в любую его точку поверхность парадоксальным образом выглядит вогнутой.
— Можно пойти на хитрость и представить, что я смотрю на пузатую бутыль, сохранившую удивительную прозрачность стекла с одной стороны, более близкой к глазу, и закопчённую или запылённую с противоположной. Или, — раз уж речь о любой точке, — то ту же бутыль, но только что доставленную от стеклодува, каковую, дивясь её изяществу, верчу за горлышко одной рукой, вращая над на накрытой тканью другой. Вы мне составите компанию за une tranche napolitaine?
— М-м, заманчиво. Так вот, если откинуть слово «изящество», то это и будет урбункул, покрытый потоками, лентами и протуберанцами трансмутирующих записей. Они не на латинице, конечно, но «язык» тот нами разобран. Это тоже не даёт нам слепка всего человека, но так мы узнаём о его желаниях, сопряжённых с жизнью в городе, и можем сообразно корректировать свои действия в отношении урбматерии, способствовать одному и удерживать от другого. Но, конечно, мы обычно сводим это к желаниям общностей, поворачиваем и препарируем то так, то этак.
— Но почему это вдруг проклятие? Не похоже, чтобы вы руководствовались афоризмами из «Так говорил Заратуштра». «И сказал он: Земля имеет оболочку, покрытую болезнями, и имя одной из них, к примеру, — человек».
— Мило. Я и не говорила, что сама считаю это проклятием. Во всяком случае, таким, что требует снятия. Для меня и большинства в Директорате это всего лишь рабочая данность, врождённый порок системы. Но принципиально это всё же проблема, потому что тело-скриптор требует всё больше антипроизводства. Номинально это нормально при интенции к реальности, которая рано или поздно сменит
— Последнее — это как на картинах Константина Мёнье?
— Может быть. Признаться, слабо знакома. Мне показалось, что он ближе к поэтике «Отверженных», чем «Жерминаля»: тяжкий труд, горестная жизнь, суровые края, но при всём этом, кажется, образы рабочих выводятся весьма идеалистичными, полными гордости и внутреннего достоинства.
— Как-то так. Впрочем, не случись упомянутого вами перехода — или же таковой не будет выгоден — и идеализм непременно начнут выдавать за реализм. Но — оставим это, увожу нас в сторону.