Светлый фон

– Сколько вам было лет?

– Двенадцать или тринадцать. И когда я хотел их поблагодарить, поскольку видел подписанное ими письмо, они сказали – нет, мы тут ни при чем, решение приняли преподаватели. Они так сказали, желая избежать благодарности, для них стеснительной, а может быть, поскольку швейцарцы немногословны, чтобы сократить или вовсе опустить разговор. Я храню очень приятные воспоминания о Швейцарии.

– Сколько лет вы прожили там?

– Пока длилась война в Европе. Помню, Швейцария за неделю мобилизовала двести пятьдесят или триста тысяч человек для защиты границ. Я видел, как солдаты шли в казармы, застегивая гимнастерки, с ружьями в руках, поскольку и мундир, и оружие держали дома. В швейцарской армии насчитывалось всего три полковника, и одного из них решили произвести в генералы на время войны. Наш сосед, полковник Одеон, согласился, чтобы его произвели в генералы, но с условием, чтобы ему не повышали жалованье.

Немецкая литература

– К тому времени вы уже владели немецким?

– Нет, этот язык я выучил в последний или предпоследний год войны, по собственному желанию. Мне было семнадцать лет. Культом Германии я обязан Карлейлю[129], а еще я очень хотел прочесть «Мир как воля и представление» Шопенгауэра[130] на языке оригинала. Раз уж вечерами нельзя было выходить из дому, поскольку в связи со шпионажем был введен строгий полицейский надзор, я купил «Книгу песен» Гейне[131] и с помощью англо-немецкого словаря стал читать ее по-немецки. Гейне в этих своих начальных творениях употребляет нарочито простые слова: выяснив, что значит Nachtigall, Herz, Liebe, Nacht, Trauer, Geliebte[132], я обнаружил, что могу обходиться без лексикона, продолжал читать и таким путем овладел блистательным языком музыкальных стихов Гейне. А через несколько месяцев вообще забросил словарь.

– И тогда прочли Шопенгауэра?

– Не сразу, поскольку совершил ошибку, общую для тех, кто учит немецкий, чтобы читать философские труды, и приступил к «Критике чистого разума»[133], книге, которую даже сами немцы не понимают, перед отдельными местами которой сам Кант застыл бы в недоумении… если бы только не припомнил, что именно он хотел сказать… Квинси говорил, что немцы представляют себе фразу как баул, огромный баул, который надобно взять с собой в длительное путешествие. Они заталкивают в баул, то есть во фразу, все, что можно, заворачивают это то в скобки, то в тире, и в итоге получается некий безобразный монстр. К счастью, это относится только к прозе Канта, не к другим немецким писателям, иначе их вовсе нельзя было бы читать. Я много читал по-немецки, больше всего поэзию экспрессионистов, во время первой европейской войны немецкий экспрессионизм был самым важным из всех «измов», куда важнее, чем имажизм Паунда[134], или итальянский футуризм, или французский кубизм, или появившийся позже испанский и испано-американский ультраизм. То движение было богаче, ибо опиралось не только на технику: экспрессионистов интересовало, помимо прочего, братство людей, исчезновение границ и мистика, передача мыслей, вся эта магия, которую нынче распространяет журнал «Planète»[135]: раздвоение личности, четвертое измерение… Немецкий язык идеален для поэзии. Я бы сказал даже, что он самый красивый, за исключением древнескандинавского, который сейчас меня очень интересует. Но древнескандинавский не развивался так, как немецкий. Наверное, англосаксонский мог бы развиться так же, однако нормандское завоевание изменило характер языка, хотя и осталась эта способность к построению сложных слов. С той лишь разницей, что в английском сложные слова – а их очень даже можно выстраивать, и Джойс это делал великолепно[136] – всегда получаются немного искусственными. Зато любой немец может отчеканить слово, никогда не употреблявшееся, и оно прозвучит спонтанно. По-английски такое слово всегда отдает педантизмом, оно «литературное», в кавычках, в худшем значении этого слова. Много лет спустя, в Буэнос-Айресе, я точно таким же образом выучил итальянский, на котором не говорю, который не понимаю на слух, но на котором умел читать, пока не потерял зрение. Я его постиг через «Божественную комедию», принялся читать ее в двуязычном издании, и когда дошел до Чистилища, когда распрощался с Вергилием, вдруг обнаружил, что могу читать дальше, и хотя понимаю не все слова, зато понимаю каждую фразу. Кроме того, итальянцы издают своих классиков гораздо лучше, чем это делается на других языках. Мне, как преподавателю английской литературы, доводилось иметь дело с изданиями, например, Шекспира, и комментарии в них крайне скудные по сравнению с комментариями Момильяно, или более старыми Скартаццини, Казини, или Барби[137], ведь в итальянских изданиях «Комедии» комментируется каждый стих, а в последних не только с исторической или богословской точки зрения, но и с литературной тоже. В издании Аттилио Момильяно анализируется звучание стиха, повторы тех или иных слогов, постановка ударения. Так что, если ты не понимаешь по-итальянски (а это вряд ли, ведь и испанский, и итальянский – диалекты латыни), то поймешь написанное через комментарий. Думаю, это лучший способ изучить какой-либо язык: через тексты. Спенсер говорил, что грамматику нужно изучать в последнюю очередь[138], ибо это философия языка, и ребенок не учит родной язык через определение прилагательного, существительного и местоимения, как и мы не учимся дышать, изучая изображение легких. Я прочел сочинения Данте, Ариосто, потом перешел к современным авторам.