В гулких полутёмных казематах бункера, спрятанного глубоко под землей, на десятки километров вокруг которого во тьме ночи не было не единой живой души, Софроний остался один…
* * *
Когда Снедалин вдруг схватил голову отца Зосимы своими ладонями, старца словно пронзило и наполнило огромным потоком информации. Он увидел всё, что происходило в бункере после того, как Снедалин оставил истекающего кровью изуродованного мертвецами Дурова в оружейной комнате. Вся эта информация, это знание мгновенно навалилось на него, но где-то поверх неё кричал голос, полный неописуемого страдания:
— Батюшка, жажду покаяния и святых молитв твоих! Скорее!!! Умираю!!! Отпусти меня!!!
Сквозь наслоение картин, мелькающих в его сознании, он видел фигуру подтянутого моложавого офицера немного за пятьдесят, в военной форме. Его волосы тронула седина, но она не портила его, лишь придавала тому некую степенность, благородство. Он звал его, и отец Зосима пытался прорваться к нему сквозь волну этой информации, сыпавшейся на него в виде эпизодов, картин из жизни того, который звал его, просил о помощи. О той последней помощи, оказать которую способен лишь только священник. Сконцентрировав всю свою волю, старик смог выплыть, прорваться сквозь этот информационный массив, и вернувшись, наказать Софронию сделать то, что сам уже не мог — читать Отходное правило. Затем воронка поглотила отца Зосиму, и падая в глубины невообразимой пропасти, он узнал всё. Навалилась тьма, и видения погасли. Полковник Снедалин поведал старцу всё, что видел и знал сам, тогда когда ещё не стал пророком Божиим, и после, когда он им являлся. Где-то там, на границе подступающей и заполняющей весь рузум старца тьмы, в угасающий свет, уходила фигура в военном кителе, и пока тьма ещё не заполонила всё, фигура обернулась. Полковник Снедалин, уходя, кланялся старому монаху… Но мгновение спустя всё померкло. Уходили цвета, звуки, память — всё, чем был архимандрит отче Зосима, заканчивалось. И в этой кромешной, адовой тьме вдруг отчётливо прозвучал нечеловеческий голос, он был страшен и величественен:
— Воин стал свободен. Теперь — ты!
* * *
Первое, что увидел отец Зосима лишь только сознание вернулось в его бренное тело, были ошалевшие, полные слёз глаза верного Софрония. Сквозь ещё не остывшую грань мира, старающегося удержать душу старого монаха, не пустить её обратно из своей вязкой, нездешней субстанции в мир, принятый считаться реальным, лицо келейника показалось старцу невероятно огромным, заполнившим собою всё, что мог увидеть старик — а так бывает с людьми, даже и вполне здоровыми. Отца же Зосиму таковым назвать теперь можно было с большой натяжкой. Уж больно цепко ухватила старца «та» реальность, слишком долго держала она его в себе. Зрачки отца Зосимы разбежались почти до границ радужки, затем мгновенно сузились почти до точек. В изнеможении, со стоном старик снова закрыл их. Софроний же, нависший над своим любимым наставником как скала, лишь промычал что-то бессвязанное, и, перекрестившись, продолжал сверлить лик старца немигающим взглядом. Оба молчали, но для каждого причина молчать была разной. Старец — тот был просто без сил, языком пошевелить — великая тягота. Софроний же не мог осознать происходящего и, увидев, как старец открыл глаза, впал в ступор. За часы, проведённые у его ложа, он уже успел оплакать его не раз, возмутился такой несправедливости и смирился уже раз десять. И вот, для него свершилось чудо! А как назвать иначе? Отец Зосима пробыл в беспамятстве — не дыша! — более шести часов. Чудо, иначе и не скажешь. А когда чудеса происходят, не каждый найдёт слов, чтобы выплестнуть свои эмоции.