Светлый фон

Ни в одном другом виде искусства не наблюдается такого тотального поклонения прошлому и отрицания современности. Классическая музыка — не живая культура, а жалкий реликт, мумия, которую вопреки всему держат на капельнице, потому что никто не смеет констатировать, что она умерла больше века назад. Неуклонно стареющая публика упивается субсидируемым празднеством ностальгии по мимолетному, но славному прошлому, когда Европа покоряла мир, а мещане со своими кружевными скатертями и тортами «Захер» выползали из тени дворянства. Более точной метафоры для нынешнего состояния Европы и не придумаешь.

Но как раз поэтому ничего лучше и уместнее, чем классический концерт в фойе гранд-отеля «Европа», тем вечером с нами произойти не могло. Звуки, доносящиеся до нас из лучших и более элегантных времен, когда здесь было не протолкнуться от принцев, послов и промышленников, когда шуршали бальные платья и позвякивали драгоценности, — эти звуки утопили зал в меланхолии и тоске по прошлому, которые воплощал отель. Скрипичные струны дрожали, тоскуя по мечте о том прошлом, а позолота на настенных панелях отслаивалась от умиления. А если концерт давался в честь Монтебелло — и так оно и было, — все это оказывалось еще более уместным, потому что решение оставить его на посту мажордома означало победу романтики и ностальгии над практическим стремлением в будущее прозаичного и лишенного изысканности настоящего, и именно так музыка и звучала. Монтебелло неподвижно сидел в первом ряду. Его лица я не видел, но, думаю, он едва сдерживал слезы.

Девочка играла каприсы Паганини для скрипки соло, опус 1, 1820 года. Выбор композитора был как нельзя более подходящим. На пике своей славы, остановившись в гранд-отеле «Европа» по дороге к восторгам и аплодисментам монарших дворов старого континента, на том самом месте, где сейчас стояла юная скрипачка, Паганини дал концерт в благодарность за великолепный steak aux girolles, которым его здесь угощали, — так рассказывал мне Монтебелло в день моего прибытия. Интересно, знала ли об этом скрипачка или же удачный выбор репертуара оказался счастливой случайностью? Было бы еще лучше, если бы над камином по-прежнему висел портрет гения.

Она начала с последнего, самого известного, каприса номер 24 ля минор, тема с вариациями. Всем знакомую тему она исполняла легко, но уверенно, иронически-танцевально, словно подмигивала нам, потому что мы узнали мотив. В первой вариации она пощекотала нас двойными форшлагами перед триолями, исполненными с игривой легкостью, после чего слегка замедлила темп, чтобы придать малым интервалам второй вариации, которую играла строго легато, неожиданную рокочущую серьезность и угрозу и в торжественных двойных форшлагах третьей вариации довести их до меланхоличной кульминации очень сильным, даже рискованным рубато. Прежде чем перейти к четвертой вариации, она сделала паузу и почти извиняющимся шепотом — пианиссимо — запустила под потолок зала высокие шестнадцатые, а затем плавно перешла к пятой вариации, где восьмые сфорцато в низком регистре зазвучали как второй голос другого, более крупного, инструмента. Форте в начале шестой вариации ожгло нас, словно кнутом, и благодаря двойным форшлагам казалось, будто вступил целый оркестр, а потом, в седьмой вариации, умолк и, подобно неуклюжей куколке, родившей бабочку, уступил место тихо жужжащим триолям.