– Я плачу каждый день, – сказал Башень. – Стоит мне только подумать, что скоро я упаду, как я уже не могу остановиться.
– Когда-нибудь мы все упадем, – пообещал Мозес.
– Как же это, должно быть, страшно, – Пизанский Башень, жалко улыбнулся.
– Да, уж не говори, – согласился Мозес, представив себе вдруг всю эту неприглядную картину, – грохот, крики, испуганные птицы, столб пыли до самого неба, горы битого мрамора и кирпича, вывернутое наружу нутро, искалеченная арматура, лучи солнца сквозь оседающую пыль, полицейские трели, битое стекло. – Но я думаю, ты простоишь еще сто лет, – добавил он, стараясь, чтобы голос его звучал как можно веселее – Сто лет. Тебя ведь не турки строили, правда.
Пизанский Башень неожиданно смерил Мозеса холодным и высокомерным взглядом.
– Лично меня строил Корбюзье, – почти с вызовом сказал он.
– Само собой, – Мозес догадывался, что он несет какую-то несусветную ерунду. – Я ведь и говорю. Простоишь еще сто лет.
– Если только вокруг меня не будут все время топать ногами, – вдогонку Мозесу сказал Пизанский Башень.
Если только вокруг меня не будут все время топать ногами, повторил Мозес, взбираясь по каменным ступенькам на вторую террасу. Вот именно, сэр. Топать ногами, говорить глупости, фальшиво улыбаться, участливо заглядывать в глаза, похлопывать по спине, снисходительно учить, советовать и наставлять. Жаловаться, сочувствовать и ободрять, чтобы потом отправиться по своим делам, немедленно выбросив тебя из головы. Как это сделал сейчас ты сам, Мозес, оставив Пизанского Башня, вместо того, чтобы остаться и рыдать вместе с ним о его горестной судьбе, пока рубашка не станет влажной от слез. Кто бы там что ни говорил, а люди – это совсем не то, что мы о них привычно думаем, сэр. Если немного пораскинуть мозгами, то только последний дурак не увидит, что они вовсе не те тебе подобные, с которыми можно разговаривать, ругаться, смеяться, шутить, заниматься любовью, пить чай, слушать музыку, вести совместное хозяйство и все такое прочее, – все то, что привычно называется «жизнью», Мозес. Что называется «жизнью», болван, но что было бы гораздо лучше назвать как-нибудь по-другому, потому что, скорее, это было похоже на пересеченную местность, по которой ты брел неведомо куда, огибая камни и рискуя свалиться в овраг, – брел через всех тех, которые любили тебя или только терпели, ненавидели, презирали или просто не обращали на тебя внимания, – брел наперекор всем тем, которых ты сам любил, ненавидел или презирал, продираясь сквозь них так же, как и сквозь самого себя, сквозь свою любовь, сострадание, жалость, ненависть, проходя сквозь них, как проходят сквозь сон, потому что стоило только остановиться, как этот сон грозил немедленно стать реальностью, – пеленающей, связывающей, убеждающей, приценивающейся, наглой, поучающей и самодовольной. Вот, вот, Мозес. Люди – это всегда только веревки, обвивающиеся вокруг наших лодыжек и запястий, – крючья, которые цепляются и мешают нам идти, – колючий кустарник, из которого выходишь с в кровь исцарапанным лицом, – лед, на котором невозможно удержаться на ногах, – глубокие расщелины, куда при каждом шаге ты рискуешь свалиться и сломать себе шею. Стоило бы тысячу раз подумать, милый, прежде чем пускаться с ними в пляс, с этими тебе подобными тенями, вместо того, чтобы идти по той тропе, которая едва угадывалась под ногами, – почти наощупь, почти вслепую, выставив вперед руки и закрыв глаза, ведь все равно они уже ничем не могли тебе помочь при этом свете, который, пожалуй, был хуже всякого мрака.