Кто заменит ее? Никто! Теперь он один. Димин твердит, что забвение и счастье в труде. Понятно, сейчас без труда никак нельзя. Но ведь и сейчас обстоятельства будут сильнее тебя и ты часто будешь вынужден делать не то, что считаешь необходимым. В труде — субординация, ты начальник или подчиненный…
Как-то раз он попробовал объяснить это Димину и раскаялся. Тот помрачнел.
— Нет, дружище,— глухо сказал он, не обращая внимания на знаки жены.— Это, кроме всего, нечестно. Верить не хочется, что ты был и остаешься разорван надвое — на работника и человека.
— А если приходилось?..
— Значит, ты был не на своем месте. И не оправдывайся: тебя не разрывали, а ты сам раздвоился.
— Ну вот, я так и знал… — начал и запнулся Сосновский. От волнения его залихорадило.— Извини, но так рассуждать может лишь позер или ограниченный человек.
— Позер? — недоуменно спросил Димин.— А впрочем, куда нам тягаться с терзающимися интеллектуалами, для которых последовательное служение одному — всегда ограниченность.
— Не нравится?
— А это вовсе мило…
— Петя! — перебила его Дора, выразительно поводя строгими глазами.
Прежде Сосновский долго не мог бы простить себе откровенности: и сунуло же меня! А теперь, хотя и бранил себя, чувствовал облегчение. Злое, мстительное облегчение.
Наутро, одевшись потеплее, он пошел проводить дочерей в школу.
Воздух показался ему хмельным, ударил в голову, опьянил. Обрадованные Леночка с Соней, ухватившись за отцовские руки, защебетали об учительнице, уроках, а он, удивленный, как скоро они перенесли горе, еле поспевал за ними и, шагая, как пьяный, мало понимал, что говорили ему дочки.
Липы вдоль тротуаров уже зеленели — весело, обещающе, хотя листья были еще маленькие, словно гофрированные, и не зеленого, а салатного колера. Небо было высокое, мерцающее, и казалось — свет льется на землю из всей его голубизны.
Дав на прощание, как когда-то жена, денег, чтобы девочки купили себе лакомств в школьном буфете, Сосновский пошел назад. От слабости плохо сгибались ноги, хотелось передохнуть. Проковыляв квартал, он насмотрел скамейку и сел. Увидел и чуть узнал Лёдю, которая, потупясь, шла по тротуару с книгой.
Даже в пальто было видно, как изменилась ее фигура. Походка потеряла упругую девичью легкость: Лёдя шла как бы нехотя, не зная куда. Пожелтевшее лицо с заметными теперь скулами выглядело застывшим и плоским. Прежними были только тяжелая коса, переброшенная на грудь, да большие серые глаза, которые Лёдя, поравнявшись, испуганно вскинула на Сосновского. По косе он и узнал ее.
— Шарупич, вы? — невольно вырвалось у него.