– Маманя, есть вещи, про которые сложно говорить, понимаешь?
– О, конечно, еще бы! – Эйлин попробовала смягчить возникшее напряжение шутливым тоном. – Когда вы с Элизабет были подростками и я пыталась поговорить с вами, то изо всех сил старалась подобрать слова, но они никак не подбирались!
– Да, что-то вроде того. Я хотела спросить у тебя кое-что… рассказать тебе… Можно?
Эйлин посмотрела на дочь. Она уже слишком взрослая, чтобы брать ее на ручки, но выглядит точно так же, как во времена, когда приходила из школы с порванным портфелем или с негодующей запиской от сестры Маргарет. Эйлин не хотела бы, чтобы Эшлинг необдуманно наговорила что-то, о чем может потом пожалеть.
– Деточка, ты можешь спросить меня о чем угодно. И можешь сказать мне что угодно. Однако я должна тебя предупредить, что потом люди часто сожалеют о сказанном, чувствуя, что выдали секрет постороннему или поступили как-то нечестно. И тогда начинают обижаться на того, кому проговорились. Понимаешь, о чем я? Мне бы не хотелось, чтобы ты отдалилась от меня, поскольку наговорила чего-то, что говорить не следовало…
– То есть ты знаешь?! – в ужасе вскричала Эшлинг.
– Знаю? Что я могу знать? Откуда мне что-то знать? Эшлинг, не сходи с ума! Я понятия не имею, о чем ты говоришь. Я всего лишь описала тебе некое общее правило по поводу откровенных разговоров.
– Я так понимаю, ты не хочешь, чтобы я тебе все рассказала?
– О боже, деточка, ну что ты как ежик? Послушай меня. Я никогда не забуду, как мы с твоим папаней поженились. Никакого медового месяца у нас не было. Мы всего лишь провели выходные в пансионе в Траморе, и ни твой папаня, ни я не могли говорить про любовь, как заниматься любовью и все остальное. Мы просто делали, а не говорили.
– Я знаю, – уныло ответила Эшлинг.
– Кое-что в постельных делах… когда твой папаня только начал… я и понятия не имела, правильно так делать или нет. Понимаешь, он лишь слышал всякое от дремучих мужиков, с которыми вместе работал на ферме в юности. Его мать умерла, земля ей пухом, и потом он только и знал то, что ему рассказали безграмотные сотоварищи, когда он работал в скобяной лавке.
– И что же дальше, маманя? – сочувственно и печально спросила Эшлинг.
– В общем, я не понимала, правильно ли то, чего он хотел… делаем мы все как надо, или это грех… Мне ведь некого было спросить – ни одного человека в целом мире. Мать я бы ни за что спрашивать не стала. Она вела себя со мной так же строго, как во времена моего детства. Для нее я все еще оставалась ребенком. Она умерла пять лет спустя… Знаешь, Эшлинг, тогда я была не намного старше тебя, но никогда в жизни не разговаривала с ней по-настоящему. Тетушка Морин была монахиней, с ней про такое не поговоришь, а твои тетушки Пегги и Ниам жили в Америке, не могла же я написать им и попросить совета… ну и вот… Так что я никого не спрашивала, а просто делала то, что считала правильным, а иногда то, что не считала правильным, и не делала что-то, что мне не нравилось, вот и все. Возможно, кто-нибудь скажет, что мне следовало бы спросить открыто, ведь у девушки есть право знать, но я до сих пор рада, что не предала нас. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я? Это очень личные вещи. Может быть, я вела себя глупо, но все оставалось между мной и твоим папаней, а обсуждать такие вещи было бы унизительно для него, для нас обоих.