Светлый фон

Я беру Хуонг с дивана, обтянутого пленкой, и она моргает мне. Мы стоим у раковины. Ведро дребезжит, я почти слышу его. Делаю вид, будто роняю салфетку для кормления Хуонг, потом я с дочкой на руках присяду и открою дверцу шкафа. Я знаю, что Ленн будет просматривать записи, и мне нужно поторопиться. Я двигаю ведро. Ее палец. Словно черный корень, торчащий из-под земли. Это мерзкий, порочный мир, где все с ног на голову. Я быстро прикасаюсь к пальцу, достаю из кармана сумки его матери половинку лошадиной таблетки и просовываю ее в дырку. Синти захватывает ее грязным кончиком пальца и протаскивает к себе. Что еще ей нужно? Что еще я могу ей дать? Ей нужно что-то еще. И тут Хуонг шевелит ногой. Я подношу дочку навстречу пальцу. Прижимаю ее к отверстию щечкой, которая снова почти стала по-детски припухлой, и Синти, женщина, которой принадлежит этот почерневший палец, гладит пухленькую щечку моей дочери. Снизу раздаются всхлипывания. В моей голове Синти улыбается, дрожащий кончик ее пальца поглаживает свежую кожу, чистую и пышную, ее союзника, друга, ребенка, невинного ребенка. Она всхлипывает, а потом шепчет.

– Храни тебя Господь, ребеночек. И тебя, Джейн.

Я забираю Хуонг и касаюсь кончика пальца своим, затем придвигаю ведро, но Синти не убирает палец. Он скоро вернется. Я несколько раз стучу ведром, и она с неохотой, медленно опускает полусогнутый палец. Я ставлю ведро на место, закрываю дверцу шкафа и молюсь небесам, чтобы щечка моей дочери дала Синти еще немного сил.

Возвращается Ленн, и мы ужинаем бульоном. Дома я бы добавила дюжину трав и специй, кинзу и мяту, по горсти каждой, базилик, чили, имбирь, гвоздику, анис, лапшу и лайм, и это стало бы прекрасным блюдом. Но и так сойдет. Это бульон как-никак, базовая составляющая всего рациона, так что я приправляю его большим количеством молотого черного перца.

Ленн отхлебывает из своей ложки. Кусочек морковки остается у него на губе. Он нервничает с тех пор, как узнал, что полиция разыскивает Синти.

Он не привык к такому. Меня никогда никто так не искал, как ее.

Я кормлю Хуонг, теперь она может кушать чуть больше, а затем разжигаю печь, пока температура на термометре не приближается к максимальной.

– Пойдем салют поглядим, – говорит Ленн.

Поэтому вместо того, чтобы открыть шкафчик с телевизором, Ленн распахивает входную дверь. И вместо того, чтобы смотреть бильярд, новости или футбол, мы смотрим на землю, его землю. Мы стоим на пороге вместе, как настоящая пара, нашим спинам тепло, но лицо обдувает холод. Хуонг удовлетворенно спит. Синти приняла лошадиную таблетку, и я надеюсь, что это принесло ей некоторое облегчение, какое-то кратковременное избавление.

Насыщенные цвета, освещающие нижнюю часть облаков, придают золотистую окантовку деревьям и шпилям вдалеке. Я смотрю, как огни с ревом взмывают в небо, затем наступает пауза, сладостное ожидание, и потом все взрывается тысячью искр, а после шум доносится сюда, на эту жалкую равнинную ферму.

Фейерверки длятся полчаса. Хуонг все это время спит, ее тело гладкое и намазано вазелином, а желудок полон.

– Иди спать, – велит мне Ленн. – Все равно по телику ни черта интересного нет.

Я поднимаюсь с дочкой в спальню.

Когда она засыпает у меня на руках, а я перечитываю пятое письмо сестры – бумага помятая и потрепанная по краям от времени, которое я провела с этими письмами, – Ленн приходит к нам, смотрит на нас обеих, потом улыбается, хватает тонкую хлопковую простыню с полотенцем и направляется вниз, в полуподвал.

Я стараюсь не думать об этом – а толку? Стоит тишина.

Перечитываю письмо Ким Ли, ее слова о надежде, о выживании. Она рассказывает о своем новом дружелюбном начальнике в маникюрном салоне, и я преисполняюсь нелепой надеждой, хоть и прекрасно знаю, что начальник окажется злостным вором, что его депортируют где-то между двадцать восьмым и двадцать девятым письмом, что Ким Ли вернется во Вьетнам, а долг останется невыплаченным. Пытаюсь сосредоточиться на том, что, по ее словам, она видит из окна общей спальни. Лису. Скорее серую, чем рыжую. Она возвращается ночь за ночью, и Ким Ли думает, что лиса живет под соседским сараем. Я пытаюсь напиться словами сестренки, чтобы отогнать от себя мысли о том, что происходит сейчас в аду, который творится в полуподвале.

Хуонг спит, положив холодную липкую ладошку мне на грудь. Ее запястья медленно приходят в норму. Мне кажется, они превращаются из запястий взрослого человека обратно в младенческие. Защитный барьер возвращается под ее кожу.

Внизу раздается хлопок. Закрываются задвижки. Шаги. Лестница. Прижимаю Хуонг к себе, обхватываю ее руками, выстраивая перед ней стену из своего тела.

– И как это, черт тебя дери, называть?

Ленн протягивает свою огромную раскрытую ладонь, стоя в дверном проеме. Я вижу несколько, три или пять, половинок лошадиной таблетки.

– Ленн, я…

– А ну быстро встала с задницы!

Синти их не ела, берегла для чего-то? Почему? Зачем?

– Вниз, живо! – Он показывает пальцем на лестницу.

Я шаркаю к двери, смотрю на него, сажусь на верхнюю ступеньку и начинаю спускаться ступенька за ступенькой.

Синти копила их. Синти собиралась покончить с собой там, внизу, с помощью этих жалких осколков. Я бы попробовала сделать то же самое много лет назад, если б не Ленн, наблюдающий, как я глотаю их каждое утро. Синти понадобилось бы три целых таблетки, думаю, кусочков девять. Мне бы понадобилось не меньше четырех. Она почти справилась. Она почти выбралась из этого кошмара.

Ленн указывает на дверь в полуподвал, и я покорно иду туда, держа Хуонг на руках, укрывая ее одеялом.

– Спелись, да, две птички? – громыхает он.

– Нет.

– А не посадить ли мне вас с Мэри туда на недельку-другую, в подвале посидите без бутылок всяких, никакой роскоши, мож, мозги на место встанут?

Он начинает отвинчивать задвижки на двери.

– Нет, – умоляю его. – Мы не можем.

– Только на время, пока не закончатся поиски. Они везде ищут. Может, так будет к лучшему, не попадетесь никому на глаза. Лучше перестраховаться, Джейн.

– Нет, Ленн. Мэри не выживет там. Только не там.

– Одна тогда пойдешь, детеныша мне оставь, а сама с подружкой своей посидишь.

– Ленн, пожалуйста, – всхлипываю я. – Прости меня. Умоляю, прости. Я просто думала, что ее мучает боль.

– Тащи сюда свои письма. Тебе еще повезло, что я вас с Мэри туда не засуну.

Я смотрю на него. Мои глаза молят о пощаде. Мои глаза говорят: «Письма – это все, что у меня осталось, они – мое единственное сокровище, они – моя семья, мои корни и мой якорь». С моих губ срывается лишь:

– Ладно.

Глава 21

Глава 21

Я тащусь вверх по лестнице, моя лодыжка – обмякшая, распухшая, изуродованная – волочится за мной.

В шкафу в маленькой спальне пахнет его матерью. Хотя я никогда не встречала эту женщину, я точно, словно парфюмер, знаю, чем она пахла. Пахнет. Все это до сих пор живет здесь. И с каждой моей вещью, которую он сжигает в печи, ее запах усиливается, а мой исчезает. Ее вещи остаются, а мои превращаются в пепел в куче на улице у бака с отходами. Справа в шкафу лежат аккуратные стопки ее вещей. Аккуратные, потому что я их стираю, сушу и складываю. Подъюбники, которые я не ношу, тряпки, которые использую для Хуонг и, вероятно, скоро снова начну использовать сама. Полотенца, тонкие и грубые, как старые ковры. Фартучки. Джемперы, прогрызенные молью, юбки из толстой ткани, чулки, которые я ни разу не надевала, шапка и пара перчаток, которые иногда надеваю зимой. От всего этого ужасно пахнет Джейн, его матерью. С левой стороны шкафа расположены шесть одинаковых деревянных полок. На третьей полке с правой стороны перевязанная шпагатом пачка писем, написанных от руки. На них нет даты. Мысли, мечты, размышления и наблюдения Ким Ли за два года; воспоминания о нашей матери и школьных годах. Это мое. В груди поднимается паника. Моя последняя вещь. Он, безусловно, сожжет их сегодня, но когда они превратятся в золу, взлетающую к небу через искореженный дымоход, когда они превратятся в пепел в саду, они будут по-прежнему моими.

Я беру их и подношу к носу.

Я передаю ему письма у подножия лестницы. Я не смотрела на них и ни одного не утаила, потому что он все равно узнает. С этого момента я не могу совершить ни одной ошибки. Никаких маленьких бунтов. У меня не осталось козырей, мне нечего терять, кроме нее, не за что уцепиться. У меня нет ничего своего. Ни-че-го.

нее

На той неделе мне приснился кошмар. Я передержала его яичницу на сковородке, и желтки затвердели. Я проснулась в животном ужасе за секунду до того, как он отправил Хуонг туда, где плита пожирает ивняк. Я никогда не чувствовала такого ужаса, он пробрал меня до самых костей. Этот сон… он изменил меня.

– Будешь себя хорошо вести теперь?

В моем взгляде не остается никакой осмысленности, и затем я киваю.

– Смотри у меня, – предупреждает Ленн.

Он тычет в Хуонг пачкой писем, которую сжимает в своей руке. Ленн показывает на мою дочь пачкой писем ее родной тети. А потом бросает их в угли.

Несколько мгновений они лежат там. Скручиваются. Чернеют. Будь я сильнее, смелее, глупее, я смогла бы дотянуться и выхватить их. Вырвать из огня, а потом избить его кочергой. Но я просто смотрю. Он тоже смотрит. Вся стопка занимается одновременно, пламя поднимается из-под них, из какого-то очага, из случайной раскаленной точки, хватает их. Держит. Пожирает. Комната наполняется светом. Семьдесят два письма, написанные от руки моей родной сестренкой. Десятки тысяч ее прекрасных слов. Хуонг кладет свою ручку так, что та упирается в кожу на моей ключице, и успокаивает меня. Это мне следует заботиться о ней, но в этот момент, на этой ферме, его ферме, когда пламя лижет дверцу топки, именно дочь поддерживает меня. Ее прикосновение. Весь потенциал ее крошечного тела, возможности, скрытые в ней. Она утешает меня, и я принимаю ее утешение.