Светлый фон

– Вот и дело с концом, – произносит Ленн, уходя в ванную и закрывая за собой дверь. Это одно из того, что мне строго-настрого запрещено делать на протяжении семи лет: закрывать за собой дверь и чувствовать себя одной в комнате.

Пламя угасает и становится янтарно-красным. Через окна по обе стороны от меня виднеются искры и каскады в огромном небе над болотами. Периферийным зрением замечаю смутные фейерверки. Грохот приглушен, но от огней не скрыться. Я молюсь небесам, чтобы Ким Ли, Хуонг и Синти, чтобы они были в безопасности.

На следующий день я просыпаюсь и чувствую пустоту.

Что теперь будет моей опорой, когда последний клочок того, что делало меня мной, уничтожен? Хуонг? Для нее это непосильная ноша. Чересчур тяжелая. Мне кажется несправедливым обрекать ее на долю быть моим единственным путеводным маяком в жизни, единственным намеком на добро. И все же она смотрит на меня после утреннего кормления, улыбается и выглядит как новая путеводная звезда.

В эти дни каждый раз, когда я выглядываю из окна, мне хочется увидеть полицейскую машину. Поисковую группу с факелами и винтовками. Собак-ищеек. Группу друзей Синти, ходящих от двери к двери.

Внизу Ленн лежит под кухонной раковиной.

– Мыши прогрызли, – говорит он, зыркая на меня. – Давно прогрызли. Крысы тут шарахались, вот под ведром дыру прогрызли. Но ты об этом уже узнала своим любопытным носом.

Он комкает фольгу, сжимает ее своей огромной рукой, затем берет еще один лист фольги, снова комкает и засовывает в дыру. Сверху кладет обрезок сосновой доски и прикручивает его к половицам восемью винтами.

– Вот и дело с концом.

Весь день Ленн занимается озимой пшеницей и чистит старый комбайн. К тому времени, когда я вижу, как он возвращается к закрытым воротам на полпути, по всей земле стелется туман. Он слоистый, как полоски, словно белые шерстинки на животном, плывущие горизонтально вдаль, каждая почти прозрачная, каждая прямая и нежная, словно шепот.

Мы едим ветчину, яичницу и картошку. Ему все нравится. Я могу думать только о том, хватает ли Синти воздуха сейчас, после того как он заделал дырку под раковиной. Мне снилось, что я передала ей спицы и клубок шерсти, проталкивая пряжу вниз, а она тянула за один конец и сматывала ее в клубок там, во тьме. Она могла бы связать себе свитер. Сейчас очень холодно, и я не знаю, как она до сих пор жива в этой тьме, без возможности выпрямиться, а еще он спускается к ней, когда ему вздумается.

На десерт – бананы и заварной крем. Объедение. Время от времени Ленн приносит какое-нибудь новое лакомство, например ананасы, а однажды это был бисквитный пудинг. Я разогреваю готовый заварной крем на плите, и он похож на яичные желтки, смешанные с ярко-желтой краской. Я нарезаю два банана и подаю его в двух мисках его матери.

– Недурно, а?

Восхитительно. Я ем, и когда в миске почти ничего не остается, то собираю мизинцем остатки крема и даю его Хуонг. Ей нравится. Она улыбается и морщит носик, словно это лучший день в ее жизни. Как будто ей повезло, что она жива.

– Тебе скоро надо будет учить Мэри всякому, – говорит он. – Как морковь с картошкой чистить, раковину мыть, полы драить, всякое такое.

Нет.

Хуонг станет пилотом, или инженером, или учителем, или медсестрой, или будет работать на фабрике, или станет профессором, художником, или сантехником. Она не превратится в меня. Не допущу.

Мы смотрим «Матч дня». Ленн грузно развалился в кресле, положив руку мне на голову, а я сижу на полу и думаю, как там Синти прямо подо мной. Я хочу передать ей что-нибудь, весточку или кусок хлеба.

– Недурно же, а? – произносит Ленн. – Мы с тобой, детеныш, сидим тута, огонь трещит, футбол по телику, крыша над головой, чего еще надо?

Я опускаю взгляд на Хуонг. Она спит у меня на руках, ее ресницы трепещут во сне. Мечтай, мое солнышко. О чем угодно, только не об этом месте. Мечтай о саванне и семейных прогулках по лесу, мечтай о том, как будешь играть в Lego со своими будущими друзьями в Сайгоне, плавать в море и водить машину. Ты сиди у меня на коленях и мечтай, а я буду жить в этой равнинной реальности за нас обеих.

Ленн запирает тумбу с телевизором, кладет ключ в ящик у входной двери и запирает его, надев ключ на шею. Он смотрит в окно – в последние дни он стал постоянно это делать. Смотрит на запертые ворота и дорогу за ними. Проверяет. Осматривает горизонт.

Раньше я думала, что он может умереть.

Сердечный приступ, рак, да что угодно. Тихая смерть наверху, в большой спальне; я обнаружу его неподвижным и остывшим. Или что-то более эффектное. Аневризма разобьет его в комбайне или сердечный приступ, пока он грузит дрова в прицеп за квадроциклом. Я была уверена, что однажды он сдохнет. Я воображала, как поднимаю его труп с помощью шкива и веревки, какой-нибудь подъемной системы, чтобы поднять ключ от шеи к ящику, открыть его и достать ключ от «Ленд Ровера» и сбежать отсюда. Поднять его мне будет не по силам, я знаю. Я бы взяла болторез, которым Ленн разбил мою лодыжку. Я бы сорвала толстую цепь с его шеи, но не стала бы избивать его труп болторезом, я бы не позволила себе зайти так далеко.

Ленн желает мне спокойной ночи, а потом спускается в полуподвал с ведром, полным перезрелых бананов, и двумя мисками с засохшим заварным кремом на дне – я оставила столько, сколько смогла, чтобы он ничего не заметил, – берет сало от бекона и одно просроченное сырое яйцо.

Я меняю Хуонг подгузник. Я все еще храню запасные салфетки, булавки, вазелин, миску с чистой водой и бумагу под диваном. Я чувствую, что Ленн там. С ней. Она еще жива, но они ничего не говорят друг другу. Щели между половицами достаточно большие, чтобы я могла это понять. Но не настолько большие, чтобы я смогла просунуть что-нибудь сквозь них, и не настолько широкие, чтобы между ними мог пролезть ее палец, даже если б была возможность так рискнуть. Но ее нет. У меня не осталось ничего, что можно было бы сжечь.

Он поднимается, захлопывает дверь и смотрит на меня.

– Джейн, – он осматривает меня с ног до головы, – ты еще течешь после детеныша?

Глава 22

Глава 22

Прошлой ночью ударил сильный мороз. Когда сегодня утром я выглянула из кухонного окна, вокруг была серебристо-белая безликая равнина, где каждая травинка оказалась покрыта кристалликами льда и замерзшими волнами грязи. Мир замер.

Хуонг теперь лучше спит, ее живот увеличился, во всяком случае, мне так кажется, и она может кушать больше смеси из бутылочки. У меня все еще есть две настоящие детские бутылочки, и я отношусь к каждой из них так, словно это драгоценная семейная реликвия, редкое и ценное произведение искусства; я одинаково дорожу ими обеими. Малышка становится сильнее, и страх, сковывающий меня, когда я задаюсь вопросом, сколько еще проживет Хуонг, что еще я могу сделать, как ей помочь, исчезает.

Но Ленн наблюдает за мной. Не для того, чтобы проверить, выполняю ли я свои обязанности, – не так въедливо рассматривает записи, – он наблюдает за мной, как раньше, когда я только оказалась тут. Когда я принимаю ванну, Ленн стоит в дверном проеме. Пялится. Наблюдает. За тем, как я хожу в туалет, как раздеваюсь в маленькой спальне. Он пока не приглашал меня в свою комнату, но я знаю, что это лишь вопрос времени.

Наполняю топку ивняком и открываю вентиляционные отдушины, чтобы помочь огню разгореться, а затем выхожу на улицу, чтобы принести еще дров. Ленн поднимает тяжести – мои бедра и колени теперь слишком перекошены, а лодыжки болтаются, как пережаренный бараний окорок.

Когда я возвращаюсь, то что-то слышу.

Она там, внизу, скребется о половицы. Словно мышка. Изможденная мышка. Я слышу, как ее почерневшие ногти царапают доски снизу, собирая щепки под каждым ногтем, а кончики пальцев скребут по дереву. Не существует никаких слов. У меня нет ни писем, ни ID-карты, ни одежды, ни паспорта, ни книги. Ничего. Так что, если я переступлю черту, у меня останется только Хуонг. И две детские бутылочки. И вазелин, который уже на исходе. Приходится контролировать расход. Если я расстрою Ленна, он накажет Хуонг, потому что все вещи теперь только у нее, а не у меня.

Я сползаю на пол, не забывая о своей раздробленной лодыжке, стараясь не повредить ее еще больше. Кожа меняет цвет, на ней постоянно появляются синяки. Онемевшая лодыжка болтается, но все еще болит. Я спускаюсь на пол, достаю пеленальные принадлежности и расстегиваю подгузник Хуонг. Скоро мне придется складывать ткань по-другому, скоро дочка станет слишком большой для того, как я пеленаю ее сейчас.

Подо мной раздается голос.

– Помоги мне.

Я смотрю вниз, но ничего не вижу сквозь доски. Мою спину сверлит взглядом камера. Я снимаю испачканную ткань, разворачиваю ее и вытираю тело Хуонг.

– Помоги мне.

Это больше похоже на хрип. Скорее кашель, чем голос. Как же ей там холодно. Как сыро. Насколько ей плохо? Глядя в пол и повернувшись спиной к камере у запертой тумбы с телевизором, я шепчу: «Помогу». Я шепчу: «Не сдавайся, тебя ищут люди, оставайся сильной, ты должна держаться», а потом бегу к печке и подтапливаю пламя кочергой, чтобы оно стало еще жарче, чтобы жар шел вниз, а не вверх.

«Помогу» «Не сдавайся, тебя ищут люди, оставайся сильной, ты должна держаться»

Мы с Хуонг дремлем, а где-то внутри меня давит тяжелый груз вины, придавливает к матрасу, матрасу его матери. Я кормлю дочку, и она кушает. Вместо Стейнбека я цитирую ей отрывки из ранних писем Ким Ли. Я рассказываю о фруктах и овощах дома. Я рассказываю о планетах Солнечной системы и самых крупных наземных животных на Земле. Рассказываю о континентах и о том, как одни из них расходятся, а другие сталкиваются друг с другом. О горных цепях и океанских хребтах. О вулканах. Я перечисляю реки, что текут дома, каждая из которых кишит рыбой, все, которые помню с уроков географии в школе, а потом перечисляю всех ее родственников, нашу семью, наше семейное древо, разрастающееся в моей голове, имена, которые утешают меня, когда я делюсь ими с дочкой: дядя, покойная прабабушка, двоюродный брат и все ее троюродные братья и сестры. Она не одинока.