Алекс тяжело дышит. Грудь ему сжимает не отвращение, вызванное зловонием или видом гниющей плоти, – к ним он как медик уже привык, а неописуемая обида. Вот лежит человек, русский человек, человек с семьей, верой и надеждами, и он будет лежать здесь до тех пор, пока погода или дикие звери не сотрут его с лица земли. Ганс стоит к Алексу вплотную и через его плечо смотрит на мертвого русского, неприкрытый ужас у него на лице сменяется недоумением: что теперь делать?
– Не возражаешь, если мы его… похороним? – сдавленным от напряжения голосом спрашивает Алекс, и Ганс с облегчением качает головой.
В минуты наибольшего бессилия физическая работа всегда идет на пользу. Ганс с Алексом встают на четвереньки и голыми руками принимаются вскапывать рыхлую землю.
Когда яма кажется достаточно большой и глубокой, они приподнимают мертвого русского – медленно, осторожно, боясь, что он вот-вот рассыплется, однако покойник послушно ложится в свое последнее пристанище, словно искренне желая этого. Алекс сооружает из веток православный крест и втыкает в могилу.
– Не возражаешь, если я скажу несколько слов? – спрашивает он.
Ганс кивает и молитвенно складывает руки.
–
Ганс тоже крестится по-православному, пусть и несколько неуклюже, потом они в последний раз смотрят на покойника, душа которого наконец обретет покой под сенью христианского креста.
Они уже почти засыпали могилу землей, когда Ганс находит в кустах недостающую руку. Приходится снова раскапывать, но в конце концов покойник целиком лежит в русской земле. Алекс срывает несколько цветов, чтобы положить на могилу, и они с Гансом пускаются в обратный путь, не говоря ни слова и погрузившись каждый в свои собственные, совершенно разные мысли.
Россия, 1942 год
Россия, 1942 год
Вера поет, сегодня темнота тяготит сильнее обычного: в ходе немецкой атаки погибли двое местных жителей.
– Сегодня неподходящий день, чтобы распевать песни, – сказала Вера, на что солдаты ответили:
– Пожалуйста, Вера, спой! Спой сегодня в честь усопших!
Поэтому Вера снова взяла в руки балалайку и теперь поет старые песни. Алекс тем временем смотрит в черные страстные очи. «Добрый час», «недобрый час» – что означают эти слова сейчас, когда прекрасное и ужасное переплетаются друг с другом: и гниющий русский, и глаза Нелли – все это его любимая Россия! Алекс делает еще один глоток шнапса, в шнапсе тут нет недостатка, здесь никогда не бывает недостатка в спиртном. Нелли, напротив, совсем не пьет. На столе перед ней лежат несколько ломтиков хлеба из рациона солдат вермахта – из-за немецкой оккупационной политики в России хлеба сейчас не достать. Хлеб – самое меньшее, что они с Гансом могут дать Нелли взамен. Она торопливо берет со стола ломтик хлеба и разламывает на две части. Одну запихивает в рот, другую прячет в карман передника.
– Что с ним? – жуя, спрашивает она и кивает в сторону Ганса, который сидит на другом конце убогой крестьянской кухни, пьяный, повиснув на Вилли и Хуберте. Он бы давно уже сполз на пол, если бы эти двое не поддерживали его с обеих сторон.
– Его отца арестовали, – шепотом отвечает Алекс.
– Почему? – интересуется Нелли, она не кажется особенно удивленной.
Алекс пожимает плечами:
– В Германии тебя могут арестовать за что угодно. Особенно за правду.
– Как и в России, – отвечает Нелли, а затем поправляет себя: – Как в Советском Союзе.
– Знаешь, что я думаю? – спрашивает Алекс. – Я думаю, что когда моя служба закончится и я вернусь в Германию, то перед домом меня уже будут ждать. «Пройдемте с нами, герр Шморель, – скажут они, – вы арестованы».
Это не кажется Алексу ни капельки смешным, однако он смеется настолько громко, что на мгновение смех его заглушает пение Веры. Все присутствующие оборачиваются и смотрят на Алекса удивленно и укоризненно – все, кроме Ганса, который остекленевшими глазами глядит прямо перед собой, сквозь Веру, и, быть может, видит сейчас родной Ульм.
– Почему ты так говоришь? – спрашивает Нелли, когда остальные снова поворачиваются к певице, теперь Вера поет о грустных девушках: ах, любимый ушел, ах, любимый в армии.
Не ответив, Алекс роняет голову на руки. Отчаяние захлестывает его волной, наполняет глаза слезами, туманит взор. Нет, не мысль об аресте тому виной. С тех пор как они с Гансом начали распространять листовки, он все время представлял сцену ареста, каждый раз в разных декорациях, неизменным остается только понимание: теперь все кончено.
Однако сейчас это понимание не пугает, Алекс привык к нему как к воздушной тревоге или шуму фронта. Но в тот миг, когда Вера запевает о грустных девушках, Алекс внезапно осознает, что история его детства вот-вот повторится. Он снова покинет свою родину. Его мучают воспоминания об опустевшем доме в Оренбурге, еще больше – мысли о роскошном особняке в Мюнхене, о глазах Нелли, песнях Веры, мертвеце в лесу, русском народе, его народе, Алекс должен будет оставить все позади, как некогда оставил свою мать на кладбище.
– Если бы только был способ, – бормочет Алекс. – Если бы только был способ остаться здесь…
Он думает, что Нелли не слышит: музыка слишком громкая.
Нелли прячет в карман фартука еще один ломтик хлеба и хватает Алекса за руку. Глаза ее настороженно блестят.
– Пойдем со мной!
Пока Вера поет о Катюше, которая посылает песню своему возлюбленному в дальние края, Нелли и Алекс выбегают в бескрайнюю ночь. Холодный свежий воздух мгновенно приводит Алекса в чувство, отрезвляет.
– Куда мы? – спрашивает он, тяжело дыша, однако Нелли знáком просит его не разговаривать, и он молча бежит следом. Голос Веры становится все слабее и слабее, а неутихающий гул войны – все громче, делается настолько оглушительным, что его почти не слышно. На опушке леса Нелли наконец останавливается и говорит:
– Однажды ты спросил меня о семье.
– Да. Я понял, что они…
– Не все из них мертвы, – перебивает Нелли, пряча руки в карманы передника. – У меня есть брат. Он живет там.
Нелли кивком указывает на лес у себя за спиной. Несмотря на почти полную луну и ярко мерцающие звезды, сегодняшняя ночь необычайно темна – или, быть может, только кажется таковой, потому что Алекс уже догадывается о том, что услышит дальше.
– Мой брат партизан, – говорит Нелли, – его отряд сейчас прячется здесь. Я приношу им еду, которую удается раздобыть.
Некоторое время она молчит, засунув руки в карманы передника, и смотрит на Алекса таким же взглядом, каким смотрела тогда, когда они танцевали – всего несколько недель и целую вечность назад. Потом говорит:
– Если ты говорил серьезно и правда хочешь остаться здесь…
– Я говорил совершенно серьезно! – кричит Алекс, но Нелли делает ему знак замолчать.
– Тогда тебе придется избавиться от своей униформы. От униформы, солдатской книжки, документов – от всего. Я принесу тебе одежду, но тебе нельзя никому говорить о том, кто ты и откуда на самом деле. Ты просто Саша, родом из этих мест. Мой брат – не проблема, он бы, наверное, понял. Но остальные не такие понятливые. Многие ненавидят, люто ненавидят немцев. У них есть на то причины.
Нелли умолкает и снова смотрит на Алекса. В уме всплывает разговор с Гансом. «Я не буду стрелять, – сказал Алекс тогда. – Не буду стрелять ни в русских, ни в немцев». «Я не буду стрелять» – не те слова, которые может сказать партизан.
– Но… как же мой немецкий акцент? – нерешительно спрашивает Алекс.
– У тебя его нет, – отвечает Нелли и тут же добавляет: – Больше нет.
Алекс не может не усмехнуться.
– Не слишком-то радуйся, – почти вызывающе говорит Нелли, – партизанская жизнь опасна. Опаснее всего, с чем ты сталкивался прежде.
«Если бы ты знала, Нелли, если бы ты только знала», – думает Алекс, но не говорит этого вслух, прошлое больше ничего не значит. Потом в голову приходит другая мысль:
– А как же Ваня? Он может пойти со мной?
Нелли издает странный звук – смешок, который она безуспешно пытается сдержать:
– Ваня… Он же немец до мозга костей.
Честно говоря, Алекс тоже не может вообразить Ганса среди русских солдат. И дело не только в языке. Сложно представить Ганса вдали от книг, музыки и всего того, что принято понимать под культурой, вдали от родителей, брата и сестер, вдали от интеллектуальных бесед и философии, вдали от своей родины. Ганс нужен Германии, потому что Германия нужна Гансу. Алекс будет скучать по многим вещам: по рисованию с Лило, по игре на фортепиано, по некоторым удобствам, к которым привык дома, будет скучать по отцу, по отцу – особенно! Однако он сможет смириться. Сможет жить в России, жить той жизнью, для которой был рожден, русской жизнью. Разве занятия по лепке, рисование, теплая еда, семья и «Белая роза» могут с ней сравниться? Быть может, Ганс все-таки прав, быть может, порой приходится исполнять свой долг.
– Когда? – спрашивает Алекс.
– Приходи завтра утром, сразу после утренней поверки. Я буду ждать тебя здесь. Но ты никому не должен об этом рассказывать. Даже Ване.
Алекс обещает.
Той ночью всей студенческой роте не удается выспаться. Ближе к утру их будит пронзительный кашель, по комнате то и дело разносятся стоны и бормотание, однако стоит им утихнуть, как кашель начинается вновь.