Светлый фон

Ноги затряслись. Я успел ухватиться за что-то и попытался привести мысли в порядок.

– Что ты наделала? – зашипел я.

Лидия зарыдала. Следы потоком лились по ее щекам.

– Дани, – сказала она и положила руку мне на плечо, но я стряхнул ее.

– Не трогай меня. Ненавижу тебя. Ты сломала мне жизнь!

В этот момент в дверь позвонили. Мы переглянулись, замерев на своих местах.

– Я думаю, Юнас позвонил в полицию, – пробормотала Лидия.

Я выглянул в окно и пожалел, что не умею летать. Может быть, было бы лучше выброситься из окна и стать просто мокрым пятном на асфальте. Да что угодно, только не это.

В дверь снова позвонили, но мы не двигались. Мы слышали в коридоре шаркающие шаги отца. Он шел медленно, волоча ноги по полу.

– Прости, – сказала Лидия, но я не хотел ее слушать. Я отвернулся от нее, закрылся от всего и приготовился к тому, что должно было произойти.

Глава 25

Глава 25

Я сижу на нарах и смотрю в крохотное окошко. Мне видно чистое голубое небо над крышей. Одиночество – это то, чего больше всего боятся все заключенные. Тяжелее всего становится, когда приходят разные мысли. В реальности от тяжелых размышлений легко отвлечься, но здесь никакой возможности убежать от них нет.

Он сидит на стуле напротив меня, слишком близко для того, чтобы это ощущалось комфортным. Но ведь мы находимся в моей камере.

Вообще-то мне не хочется разговаривать со священником, но изоляция сгрызает меня изнутри, и я решился встретиться с тюремным психологом. В любом случае это наименее страшная альтернатива.

Чейз говорит на варианте шведско-английского, но его это явно не смущает. Он рассказывает о своем католическом приходе в Мальмё – о хоре, церковном кафе, об объединении подростков и молодежи – словно он пришел сюда, чтобы завербовать меня.

– Дети часто намного более духовны, чем кажется, – говорит он, самоуверенно улыбаясь. – У них прямая связь с Богом.

Я отвожу взгляд, мне трудно смотреть в его ясные голубые глаза. В Чейзе есть что-то обезоруживающее. Он выглядит не как обычный священник, а как американский актер, который играет священника. Меня удивляет, что со своей черной рубашкой с коловраткой он носит обычные джинсы.

– Ваша семья ходит в церковь? – спрашивает он.

– Ходили, – отвечаю я. – Пока мама была жива.

– А она родом из Югославии?

– Из Хорватии. Как и отец.

Я так хотел услышать чей-нибудь голос, но теперь, когда Чейз здесь, я не знаю, что мне говорить.

– Расскажите о вашей семье, – просит он и выглядит заинтересованным. Если он и знает, в чем меня обвиняют, ему удается это никак не показывать.

– Нас пятеро… точнее, было пятеро. Мама умерла в две тысячи девятом, и с тех пор в семье царит хаос.

– Как это?

Прислонившись к стене, я задумываюсь. Пытаюсь подобрать слова, чтобы объяснить, что именно произошло.

– Не знаю, – неуверенно говорю я, – у нас что-то сломалось.

Чейз кивает, словно понимает, что я хочу сказать.

– Что именно?

Мне хочется закатить глаза. Я уже проходил через это – отсиживал время с людьми, которые считали, что заставят меня раскрыться. Словно внутри меня лежит тщательно охраняемое сокровище, ключ, благодаря которому все прояснится. Но хотя я и считаю этот вопрос дурацким, я все-таки хочу на него ответить. Мне очень хочется наконец описать словами все, что случилось.

Я пытаюсь представить себе тринадцатилетнего Дани, вспомнить, каким был для него тот год, и мне вспоминается, как я однажды высчитал, что в среднем шведы живут семьсот тысяч часов. И я задумался, сколько часов на самом деле определяет нашу жизнь? Мы все время принимаем разные решения, не зная, каковы будут их последствия, но сколько из них действительно ключевым образом влияют на развитие событий? Какие именно из моих решений привели меня к кривой дорожке? Можно ли выделить отдельные события, которые повлияли на то, каким я стал?

Я думаю о том моменте, когда папа пришел ко мне в комнату. Уже больше года мы знали о маминой болезни. Мы видели, как она проходила мучительное лечение, как ее тошнило, как она потеряла волосы и стала носить платок, потому что с короткой стрижкой казалась себе некрасивой. Иногда она сидела за столом на кухне и разговаривала с нами, а иногда слишком уставала и не могла даже подняться с постели. В конце концов у нее не осталось сил, даже мне было это заметно. Жизнь медленно покидала ее. Ее кожа стала серого цвета, мама сильно похудела, высохла, словно восковая фигура, которую забыли смочить водой. Но несмотря на все месяцы подготовки, папа не знал, как ему рассказать мне о том, что случилось. Он просто застыл в дверном проеме и смотрел на меня, не в силах произнести ни слова. Может быть, все началось, когда не стало мамы? Это поворотный пункт моей жизни? Или когда я украл трусики Лизы? Или когда Джексон приобнял меня после драки? Или когда я забрал у него нож?

Я ненадолго позволяю себе мысленно вернуться назад и изменить обстоятельства, создать иную ситуацию для меня самого в детстве. Если бы семья Йокке продолжала меня поддерживать, это изменило бы что-нибудь? А если бы папа не утонул в своем горе? Если бы он взял себя в руки, был более внимательным и постарался сблизиться с нами, стала бы моя жизнь иной?

Я говорю Чейзу, что смерть матери серьезно повлияла на меня. Она не должна была исчезнуть. Она должна была быть рядом все мое детство, держать меня за руку и вести по дороге. Мне нужна была ее любовь и забота – без них осталась лишь пустота.

Лидия всегда романтизировала наше детство. Она помнит другого папу – того, кто с горящими глазами придумывал всякие шалости и развлечения. Она считает, что он сделал все, что мог. Я же очень злился на него. Я чувствовал себя преданным, но позже мне в голову пришла мысль, что папа хотя бы попытался, и я удовлетворился этой мыслью. Он мог сдаться вообще, мог бросить нас, но, несмотря на свое горе, он следил за тем, чтобы жилье было оплачено, чтобы у нас были деньги на еду. А больше у него ни на что, наверное, сил не было.

Лидия считает, что, пока была жива мама, наша семья процветала, но я такого не помню. Насколько я помню, все в нашей семье происходило благодаря маме. Именно благодаря ей наша квартира была родным домом. Мама готовила ужины, она приглашала гостей, спрашивала, как дела в школе, покупала новую одежду. Несмотря на усталость после долгого рабочего дня, по вечерам она садилась рядом с нами и проверяла у нас уроки или штопала мне брюки, пока папа был, как всегда, погружен в очередной проект. У нас в гостиной на стене висели огромные листы бумаги с чертежами залов ресторана и лежали стопки блокнотов, куда он записывал свои гениальные идеи. Каждый раз, когда его выгоняли с очередной работы, он говорил маме, что это даже к лучшему, потому что теперь у него будет настоящий шанс осуществить свою мечту и построить этот самый ресторан. Мы ему были нужны только для того, чтобы представлять кому-то свои идеи.

Я не помню, чтобы мы с папой за все мое детство хоть раз по-настоящему поговорили. Ему было неинтересно, кто я такой, о чем я мечтаю. Мои одноклассники рассказывали о поездках на рыбалку, ночных киномарафонах с просмотрами фильмов Джеки Чана и огромных строениях из «Лего». У папы никогда не было времени на что-то подобное, его поглощали планы будущего. За все те годы, пока я играл в футбол, он всего лишь один раз пришел на игру, и то потому, что мама его заставила.

В то же время я понимаю, что его жизнь рухнула, когда умерла мама. Она была его кислородом, без нее он не мог дышать. Нам, детям, приходилось выкручиваться самим, и Мила сбежала, как только у нее появился шанс.

Мы находились в особенной ситуации, и все же мне трудно понять, почему они меня забрали. Я всего лишь был ребенком, потерявшим мать, мне нужна была моя семья. Но социальные службы были уверены, что меня надо извлечь из семьи. Они говорили, что мне пойдет на пользу отлучение от всего родного, что так я избавлюсь от вредных привычек.

Иногда мне все еще снятся кошмары о тех неделях. Я помню все лишь фрагментарно, маленькими оставшимися обломками событий. Морщинистые лица, строгие голоса. Резкий свет лампы откуда-то сверху, форма и синяя полосатая пижама, от которой пахло стиральным порошком. Иногда я не уверен в том, что это вообще происходило. Они действительно меня допрашивали именно так? Вновь и вновь повторяя свои утверждения. Раздражаясь, когда я не отвечал им. Единственной, кто, казалось, действительно переживал обо мне, была Улла-Бритт, социальный работник. Высокая толстая женщина. Двигаясь, она тяжело дышала. Она защищала меня, когда остальные теряли терпение, говорила, что мне нужно отдохнуть. Она дала мне горячий шоколад в белой пластмассовой кружке, которая сразу же нагрелась, она спросила меня, смотрел ли я в последнее время что-нибудь интересное.

Каждый раз, когда они хотели выяснить, что произошло той ночью, мои руки начинали зудеть, словно я опускал их в холодную воду. Вся кровь собиралась в голове, от чего остальное тело немело и слабело. Больше всего на свете я хотел уйти оттуда, но я не мог объяснить им, как у меня оказался нож, которым ранили Мустафу.

Улла-Бритт рассказала, что Мустафа не смог показать ни на кого конкретно, он даже отказался сообщать, кто именно был на кладбище. Я надеялся, что полиция прочитает между строк и сама выяснит, что именно произошло, но их интересовало лишь признание. Они хотели, чтобы я заявил, что вонзил нож в живот Мустафе, и им было совершенно не важно, действительно ли я был виновен. Главное – они смогут заполнить свои бумаги. Даниель Симович: виновен. Дело закрыто. Под конец я сдался, и они решили, что это своего рода признание.