– А я что, ничто? – это бабушка!
– Нет, конечно, – отвечаю ей я, даже не шевеля губами, жутко радуясь, что она вернулась и снова стала как раньше. – Ты – лучше всех.
– Вот это точно. И,
– Я тоже, бабуль.
Позднее, устроив Ноа с холстом и красками – Гильермо предложил, и брат не смог устоять, – он отыскал меня во дворе, где я уже начала работу над глиняной моделью маминой скульптуры.
– Никогда не видел, чтобы так рисовали, – объявляет он. – Он просто олимпиец. Невероятное зрелище. Пикассо писал сорок полотен за месяц. Мне кажется, что Ноа может столько за день. Такое ощущение, что он видит свои картины уже законченными и лишь переносит их на полотно.
– У моего брата экстатический импульс, – говорю я, вспоминая эссе Оскара.
– Я думаю, твой брат сам и
– Гильермо, – отвечаю я, – ты мог бы стать моим отчимом.
И я бы сделала твою жизнь не-вы-но-си-мой.
Запрокинув голову, он хохочет.
– Да, это я вижу. Ты была бы, как исчадие ада.
Я улыбаюсь. Наше общение до сих пор очень естественное, хотя для меня оно теперь окрашено чувством вины из-за папы. Я возвращаюсь к своей глиняной модели и начинаю нежными движениями придавать форму маминому плечу, потом руке.
– У меня такое чувство, что я в каком-то смысле знала, – говорю я, дойдя до изгиба локтя. – Не могу сказать, что именно я знала, но мне казалось, что я должна сюда попасть. Мне с тобой стало лучше. Гораздо лучше. До этого я была вся закрытая.