Пока что на своей подработке Ленка прямо расцвела. Вытащила из чулана бабушкину старенькую швейную машинку и вечерами что-то постоянно строчила чуть ли не из занавесок и цветных платков, которые у него на складе залежались. Каждый день, уходя к своему «дяденьке», надевала новую кофтенку и подкрашивала губы ярко-розовой помадой.
– Ты куда вырядилась? Разве ты там не полы моешь? – злобно спрашивал Сергей.
А она похохатывала, совсем как ее хозяин, придурочный «дяденька», и гордо хлопала дверью. Этот «дяденька»-профессор приходить в его магазин перестал. Теперь сама Ленка заходила для него отовариваться. Зайдет – и ни словечка приветливого не скажет, словно они чужие, деловитая, нарядно одетая, красивая, как никогда прежде. И так же глядит на него искоса, подняв крутую бровь, как в былые времена. Словно испытывает, за того ли она парня выскочила.
А он? Что он? Нет, не нужно, не нужно ему всего этого снова, этой мгновенной и яркой любви, которая почти тут же гаснет, становится привычной и тягостной, перестает радовать, опутывает обязательствами и опускает в серенькую явь.
Серега Кульков хотел не возврата прежней жизни, а полного ее обновления. Вот чего он хотел! Вероятно, и впрямь он был мечтатель, безудержный, безбашенный мечтатель.
И когда он взял в Химках напрокат мотоцикл, он наконец сам понял, чего он искал. Скорости, драйва, шума и ветра в ушах и той жути, которая появлялась в глазах перебегающих дорогу старушек и кошек, цветных и черных, приносящих несчастье.
И совершая свои ночные выезды вокруг деревни на ревущем красавце-мотоцикле, Серега думал, что если его призовут на войну, то он непременно пойдет. А если не призовут – ведь он многодетный отец, – то он пойдет добровольцем. В какую-нибудь моторизированную роту, посылаемую в самое пекло. Потому что это шанс испытать головокружительные чувства, прорвать окружение постылой жизни, ее проклятущую монотонность, пусть и ценой этой самой жизни, пусть даже и такой непомерной и страшной ценой…
Несколько эссе из цикла «Импровизации»
Несколько эссе из цикла «Импровизации»
Бросовая книжка
Бросовая книжка
Один довольно ядовитый издатель (а между авторами и издателями порой ведется захватывающая тайная война) сказал как-то, что хочет меня обрадовать – моя книжка, выпущенная в его издательстве, продается в магазине «Пингвин» (постойте, или «Цапля»?) за тридцать рублей. Ее можно закупить в большом количестве и раздаривать друзьям. Я возмутилась и оскорбилась, а вовсе не обрадовалась. Уверена, что издатель именно на такую реакцию и рассчитывал. Книжку за тридцать рублей, пусть даже и свою, я никаким друзьям дарить не собиралась. На ней словно надпись, как при перевозке за рубеж картин современных российских живописцев: «Художественной ценности не представляет». Впрочем, я тут же вспомнила, как в девяностые годы видела на полках книжных магазинов «уцененных» российских классиков за какие-то копейки. Тогда казалось, что это уже навсегда. Но нет, возродились. Издаются в подарочном варианте, на меловке, с картинками, в роскошных футлярах – тоже какой-то перебор, как у нас водится.
Подумала, что если уж с классиками происходят такие удивительные кульбиты, то есть вероятность, что и с моей бедной книжкой что-то такое произойдет и она хотя бы немного подорожает. А вдруг она так и останется «уцененной», никому не нужной, лежащей вместе с томами явной графомании, расцветшей сейчас пышным цветом? Имеешь деньги и издаешь свою галиматью. Я тут же припомнила, как один малознакомый автор, крупный фирмач, встретив меня на какой-то выставке, кинулся дарить мне свою книжку, только что изданную неизвестным издательством, не обозначенным на титуле. Бросалась в глаза позолота на обложке и какая-то ее общая аляповатость. Впрочем, аляповатостью сейчас никого не удивишь. Книжка была торжественно преподнесена, а автор подбежал к следующему малознакомому посетителю, чтобы вручить книжку и ему. А я, выйдя из галереи, с совершенно непонятной и ничем не оправданной страстью, злостью, наслаждением, выкинула эту книжку в ближайшую урну…
Утешает только то, что каждый читатель волен сам определить, какая книжка для него бросовая, невзирая на ее изменчивую цену.
Маэстро в восьмом ряду
Маэстро в восьмом ряду
Что так захватывает в давней песенке из репертуара Пугачевой, облагороженного Паулсом, – ну, той, что о Маэстро? Помните, наверное, эти выкрики: «В восьмом ряду! В восьмом ряду!» Неважно, конечно, в каком ряду. Мог быть и третий, и девятнадцатый. Нет, девятнадцатый, пожалуй, далековато. Надо, чтобы он, а потом она могли видеть: он – свою восторженную почитательницу, а она – своего кумира. Недаром это задыхающееся настойчивое повторение: «В восьмом ряду! В восьмом ряду!» – чтобы тебя увидели и отличили от других. А ведь и правда, есть такие ситуации между двумя людьми (теперь даже не слишком важно, разнополы ли они) – между учителем и ученицей, артистом и поклонницей, массажистом и пациенткой, балетной парой, – когда отношения каким-то непонятным, чуть ли не колдовским образом перерастают в восторженно-любовные, чудесно-внебытовые. Духовная энергия пополняется физическим тяготением, а физический контакт переходит в мощную силу духовного притяжения. И здесь это «В восьмом ряду» – волшебное заклинание, делающее Маэстро и его почитательницу своеобразными «приемниками» вспыхнувшей энергии чувства. В темном зале словно загорается луч, идущий от неведомой почитательницы прямо к ее Маэстро, а потом когда-нибудь – от сидящего в восьмом ряду Маэстро, услышавшего божественный зов, к ней, теперь стоящей на сцене…
Но не умирает ли энергия любви, заменяясь, как писал еще Гоголь, какими-то более солидными, деловыми интересами и соображениями, где важен не какой-то глупейший «восьмой ряд», а такие слова и фразы, как «грант», «магистерская степень», «бакалавриат», «компетенция», «удаленка», «группа риска», «коронавирус», в конце концов?!
И все же, мне кажется, что на этот призыв из «восьмого ряда» всегда найдется чудаческое сердце, которое отважно откликнется.
О прекрасной ясности
О прекрасной ясности
Ну вот! Я так не могу! Не могу? Но я же не пробовала. А зачем пробовать? Я так не хочу! Но можно же, можно расширить репертуар, заговорить витиеватее, корявее, непонятнее, темнее, загадочнее, непрозрачнее… Ну нет! Я так и не собираюсь! Ясности! Прекрасной ясности! Кто-то уже ее, кажется, хотел? Не твой ли любимый поэт, искуситель нескольких молодых и талантливых художников своего времени? Как прозрачны, ясны, детски наивны его стихи! Странное несоответствие! Пара из двух мужчин загадочна и темна. Мужчина даже в брутальной роли уже словно и не мужчина, потому что имеет дело не с подвижной, живой, изменчивой, кокетливой, неверной, отважной, строптивой, покладистой, наивной женской природой, а с природой твердой, упорной, негибкой, наглой, самонадеянной, страстной, жалкой, отчаянной, всегда уязвленной. Где же тут ясность? Где поэт брал свою ясность? Но ведь она ощутимо есть! Или прямо из воздуха, окружающей природы, вкусного ванильного бисквита с ягодами, случайного силуэта в окне, звона посуды в столовой, тихого женского смеха из сада?..
Вот она, ясность, в глубине которой темнота, неразрешимая загадка, вопрос мироздания к тебе и твой к мирозданию. Хороша ясность! Не правильнее ли все затемнить, замутить, запутать, загустить, пустить по ложному следу, перейти на язык невнятицы, шипящих, грохочущих, подхихикивающих? Всех смутить, испугать, привести в трепет? Всех ошеломить, заабракадабрить, заостолбенить?
Нет, хочу ясности! Прекрасной ясности, которой жаждал любимый мною поэт, влюбивший в себя нескольких молодых и талантливых художников. И при этом он как-то умудрялся быть прозрачно-ясным, внятным, восхитительно осязаемым!
О черной, белой и патологической зависти
О черной, белой и патологической зависти
Зависть – это плохо? Все скажут, что плохо. Это очевидно, но каждый про себя и о себе подумает, что много раз ее испытывал. Не оттого ли возникло выражение «белая зависть», как бы делающее из плохого не просто хорошее, а хорошее со «знаком качества». Человек так восхищается, что даже завидует белой завистью. Интересно, что о белой зависти в какие-то располагающие минуты перед микрофоном или кинокамерой, прочувствованно говорят, а о черной предпочитают помалкивать, хотя она, конечно же, входит в качестве формообразующего ингредиента в зависть белую. И вообще, эта черная зависть – вещь, невероятно насыщенная энергией и ведущая к новым рубежам! Все пассионарии, думаю, были завистливы – им хотелось превзойти тех, кому они в детстве, в юности, а порой и в зрелости жгуче, до боли в сердце, до прерывания дыхания позавидовали. О, это важный момент в жизни – кому-то безумно позавидовать! Так свершаются открытия, рушатся былые кумиры, определяются судьбы!
Бывает, правда, зависть патологическая. Она требует мести и крови, вплоть до убийства того, кому ты позавидовал. Таким патологическим завистником был, как мы помним, пушкинский Сальери, причем, что бы ни говорили на этот счет современные музыковеды, оправдывая реального Сальери, я верю догадке Пушкина. Интересно, что патологическая зависть мстит тем, кто ее испытывает. Он теряет высоту, ту планку, которую ему задавала его черно-белая зависть. Он становится мелким, смешным, ничтожным. Ему изменяют талант и вдохновение. Он задает самому себе какой-нибудь коварный вопросик, который ввергает его в полное смятение, в каковом, кстати, и пребывает в конце трагедии убийца Моцарта.