– А мы пока не считаем.
– Ну и верно, чего считать, – сказал я.
– Деньги будем считать, – сказал Таракан.
Толстый Ахмед оторвался от работы, чтоб съесть хлеб с колбасой, на которые я собирался посягнуть. Не буду я у них просить пельмени, решил я, им самим есть нечего.
Я смотрел на четырех художников. На бледного, даже серого Сашка, который беспрерывно курил. На сосредоточенного Таракана. Жующего Ахмеда. На их стенды. Скучно. Я лег и начал засыпать. Они между собой разговаривали. Тихо ныл о полутоне Таракан. Толстяк доказывал, что цвет обойдется без полутона. Разговор усиливался, и я стал слушать.
– Цвет воздействует на свет, а свет воздействует на цвет, – сказал Сашок.
– Тон, тон, полутон, – твердил Таракан.
– Все правы, – сказал Сашок, – и ты прав, и он прав, ты по-своему, а он по-своему – все люди правы по-своему… Дело в том, что все хорошо, все правильно. А он, может быть, тебя считает неправым. Это тоже спорно, что ты сейчас заявляешь. Ты что думаешь, Рауф себя не считает выдающимся художником? Рауф тоже себя считает выдающимся художником.
– Значит, Рауф абсолютно прав?
– Конечно. Он считает, что делает вещи в мировом русле. Это, знаешь, хорошо, когда каждый себя считает работающим в мировом русле. Иначе и работать нельзя, ну, представь себе, как бы ты работал, если бы считал, что делаешь чушь несусветную!
– А Грунин тоже считает, что он работает в мировом русле?
– Грунин тоже считает, что он единственный художник.
– Все со временем встанет на свои места, – сказал Таракан, – все утрясется.
– Чего утрясется? – спросил толстяк.
– Все утрясется, – сказал Таракан.
– Провалиться мне на месте, он имеет в виду себя, – сказал Сашок. – Я же говорил, что все имеют в виду себя. Не каждый только сознается.
– Если его пейзажи утрясутся, мои тоже утрясутся, – сказал толстяк.
– Во-во, – сказал Сашок. – А сейчас это трудно определить. По-моему, время поставит все на место.
– Что же получается? Выходит, если время пока на место не поставило, каждый болван вправе себя гением называть?
– А почему бы и нет, – сказал Сашок.