Светлый фон

<…>

Режиссер спектакля «Вечный жид» Вахтанг Леванович Мчеделов сообщил нам добрую весть:

— Готовьтесь завтрашнему вечеру. Максим Горький придёт смотреть «Вечного жида».

Готовились мы тщательно. Убирали театр с таким же рвением и с такой же старательностью, как в день открытия «Габимы». Каждый из нас уединился на долгие часы, чтобы ещё раз углубиться свою роль. Этот день переживался нами как приготовление к Йом-Кипуру[365]. Мы чувствовали и понимали важность этого события. Мы напоминали друг другу слова наших учителей — Станиславского и Вахтангова: в зрительном зале может оказаться «идеальный зритель». Не дай бог, если актер превысит нужную меру, если допустит искажение центральной идеи спектакля… Одним словом, мы прониклись возвышенным духом и внутренне очищались.

Хотя в этом спектакле я играл незначительный эпизод, на мне лежала очень большая ответственность. <…> Плача и рыдая я должен бы убедить зрителей, что произошло страшное горе — что Храм в самом деле разрушен. <Впрочем,> я хорошо понимал, что для Максима Горького разрушение храма 2000 лет назад вряд ли является очень актуальным событием.

<…>

Наступил момент поднятия занавеса. <…> Наш маленький театр, в котором было всего 90 мест, был полон до отказа. Среди публики тоже чувствовалось большое напряжение. Мои друзья играли в тот вечер своей роли, словно священнодействуя. Не было никаких накладок.

<…>

Приближалось время моего выхода на сцену. <…> …я сказал себе: «Оглянись и посмотри: „Господи Боже, для всех народов великой России наступили дни свободы, они пробуждаются для новой жизни, а Твои сыны, евреи-коммунисты собираются разрушить этот маленький храм — `Габиму`. Что будет с нами? Неужели вновь суждено нам разрушение? Когда, наконец, прекратятся преследования нашего народа?“ <В таком эмоциональном состоянии — М. У.> я вышел на сцену и припал к ногам странствующего Пророка, упал и простерся на земле, изнемогая от горя и рыданий так, что друзья мои актёры зарыдали вместе со мной.

…Занавес опустился. Актер поспешно удаляли грим, переодевались и бежали смотреть на Горького, чтобы скорее услышать его суд. Когда я вошел в зал, меня встретили словами:

— Беги скорее, Горький тебя зовет.

<…>

Меня подвели к нему: „Вот он. Наш плакса“.

Горький смерил меня взглядом, удивился что я так молод, и очень одобрительно отозвался о моей игре.

<…>

Пока товарищи засыпали его разными вопросами, я отошел в сторону и стал внимательно смотреть на него. Я видел перед собой человека высокого и сутулого, согбенного от страданий тех дней. Лоб его был покрыт морщинами, но и щеки не пощадил плуг времени. Глаза выражали скорбь, милосердие, смелость духа, озабоченность — и причём всё это вместе. Густые усы закрывали его рот, слова, когда он говорил, как будто падали вниз и стучали по земле, подобно тому, как стекают одиночные капли воды из водосточной трубы в бочку после того, как кончился дождь. Произнесет предложение, опустит глаза и помолчит. Затем снова обращает свой взгляд на стоящих вокруг, произнесет фразу, глубоко вздохнет и снова молчит.