Я должен предупредить, что применяю этот термин в широком и метафорическом смысле, включая сюда зависимость одного существа от другого, а также включая (что еще важнее) не только жизнь одной особи, но и успех ее в оставлении после себя потомства. Про двух животных из рода Canis, в период голода, можно совершенно верно сказать, что они борются друг с другом за пищу и жизнь. Но и про растение на окраине пустыни также говорят, что оно ведет борьбу за жизнь против засухи, хотя правильнее было бы сказать, что оно зависит от влажности. Про растение, ежегодно производящее тысячу семян, из которых в среднем вызревает лишь одно, еще вернее можно сказать, что оно борется с растениями того же рода и других, уже покрывающими почву. Омела зависит от яблони и еще нескольких деревьев, но было бы натяжкой говорить о ее борьбе с ними потому только, что если слишком много этих паразитов вырастет на одном дереве, оно захиреет и погибнет. Но про несколько сеянок омелы, растущих на одной и той же ветви, можно совершенно верно сказать, что они ведут борьбу друг с другом. Так как омела рассевается птицами, ее существование зависит от них, и, выражаясь метафорически, можно сказать, что она борется с другими растениями, приносящими плоды, тем, что привлекает птиц пожирать ее плоды и, таким образом, разносить ее семена. Во всех этих значениях, нечувствительно переходящих одно в другое, я ради удобства прибегаю к общему термину Борьба за существование[1118].
Итак, метафора
Как известно, эта многозначность метафоры, предусмотренная автором и выполняющая разные задачи аргументации, привела к разнообразию интерпретаций его теории[1121]. Особенно интересна в этом отношении русская рецепция дарвинизма в XIX веке, для которой в целом характерно отвержение мальтузианских идей. Как убедительно показал Дэниел П. Тодес, отличительной особенностью русского дарвинизма явилась критика тех составляющих теории эволюции, которые сильнее всего отождествляются с теорией Мальтуса, т. е. утверждений о чрезмерной численности как причине конфликтов и внутривидовой конкуренции как ее результате[1122]. Русская интеллигенция отнеслась скептически уже к политической экономии Мальтуса. С одной стороны, теория Мальтуса совершенно не вязалась с географическим положением России: сама мысль, что в стране с низкой плотностью населения разразится беспощадная борьба за ограниченные ресурсы, продовольственные и пространственные, «предполагала чересчур широкий полет фантазии»[1123]. С другой стороны, русская интеллигенция критиковала Мальтуса с идеологических – политических и философских – позиций, превращая его в своеобразный образ врага. Так, шелленгианец В. Ф. Одоевский считал учение Мальтуса и английскую политическую экономию в целом проявлениями логико-аналитического мышления, преграждающего идеалистический путь к Абсолюту[1124]; поэтому в произведении «Русские ночи» (1844) Мальтус назван «последней нелепостью в человечестве»[1125], как «‹…› человек ‹…› который сосредоточил все преступления, все заблуждения своей эпохи и выжал из них законы для общества, строгие, одетые в математическую форму»[1126]. И консервативные, и радикальные русские мыслители видели в мальтузианстве воплощение «бесчеловечного» индивидуализма и либерально-экономического принципа конкуренции британского образца, противопоставляя всему этому социально-экономическую концепцию крестьянской общины и общинной собственности. Так, западник Александр Герцен, на чьи идеи ориентировались народники, утверждал, что сельская община – это «полная противоположность знаменитому положению Мальтуса: она предоставляет каждому без исключения место за своим столом»[1127].