Европейский парламент в то же время – в противовес мечтам Спинелли – все больше отдалялся от граждан Европы, а не превращался в их главный управляющий орган. Национальные парламенты также отстранялись от дел. Поскольку укрупнение требовало нарастающего большинства голосов, а это означало, что государства зачастую подписывались – были вынуждены подписываться – под политикой, которой не хотели и не собирались проводить в жизнь, монетарная унификация теперь зависела от того, согласятся ли национальные правительства уступить свои налоговые полномочия. Так называемый Пакт о стабильности и росте, с его четкими ограничениями расходного дефицита и задолженности, по крайней мере в теории должен был стать приоритетнее национальных законодательств. Электорат демонстрировал некоторую обеспокоенность, когда ему задавали вопросы по этому поводу, однако в большинстве случаев никаких опросов не проводилось. Эффект от Пакта смягчило то, что он не был излишне строгим, и до 2010 г. его правила можно было не соблюдать полностью: до этого момента практически все государства в Союзе, за исключением Люксембурга и Скандинавских стран, в тот или иной момент его нарушали. Однако поскольку наказания были мягкими, а монетарная и фискальная политика свободнее, чем могла бы быть, оппозиция со стороны населения оказалась слабой[515].
вынуждены
Если интеграцией руководили не законодатели, тогда кто же? В этом смысле Евросоюз породил новый вид интернационализма. Одним из ключевых проводников данного процесса стал Суд Европейского союза, орган, которому уделялось достаточно мало внимания, но который стал тем не менее гораздо более влиятельным, чем его эквиваленты по всему миру, поскольку национальные суды государств – членов Союза (за исключением Германии, отдававшей предпочтение собственному верховному конституционному суду как высшему арбитру) в целом были готовы положиться на его решения. Суд начал работу с того, что установил: общеевропейские законы ставятся выше национальных, – а затем осуществил серию далеко идущих интервенций в сфере социальной политики и промышленных отношений, которые для широкой публики остались практически незамеченными[516].
Еще более влиятельными, чем суд, хотя и все равно менее заметными, оказались так называемые «регуляторы». В соответствии с феноменом, который в узких кругах окрестили комитологией – она же «необходимый инструмент для заинтересованных групп и кошмар для студентов, изучающих европейскую социологию», как выразился один бельгийский политик, – законодатели в Брюсселе приняли общий свод административных законов, детали которого затем дорабатывали небольшие комитеты «регуляторов» и национальных экспертов. Непрозрачные и нерепрезентативные, сотни таких комитетов действовали в тени, вне наблюдения Европейского парламента или даже Совета министров. Лиссабонский договор 2009 г. должен был прекратить поток критики в адрес недемократического характера этой системы. Однако, хотя договор открыто говорил об оживлении «демократической жизни в Союзе», своих целей он не достиг. Современная комитология по-прежнему процветает, ее процедуры становятся все более секретными, а административные законы, разработанные в ее недрах, практически невозможно пересмотреть или отменить. Иными словами, Европа поставила «регуляторов» и изобретателей правил выше законодателей и своих граждан, стерев границы между общественным благом и частными интересами, а в процессе, как выразился юрист Джозеф Вейлер, оставив «национальное государство бессильным, а его институты бессмысленными»[517].