Кажется, это и так и не совсем так. Ведь мог же Герцен увидеть в Хомякове верного рыцаря Православия, стерегущего Храм Богородицы, и почти не надсмеяться над этим обстоятельством (кажется, только над этим в Хомякове и не посмеялся Герцен). Ведь не смеялся же он над мистицизмом архитектора Витберга, над религиозной экзальтацией молодой Натальи Захаровой, будущей своей жены, а, напротив, описал их состояние в самых сочувственных тонах.
Не столько материалистическая, сколько политическая тенденция диктует Герцену его «Былое и думы»: в николаевской России не может состояться личность, даже самая неординарная, самая одаренная: все угнетено и по определению будет задавлено. Герцен много страниц посвятил доказательству «видового болезненного надлома по всем суставам» (595, 605) людей николаевского времени и привел в доказательство множество судеб. «Страшный грех лежит на николаевском царствовании – в нравственном умерщвлении плода, в этом душевредительстве детей… Что не погибло, вышло больное сумасшедшее…» (605–606). Как будто люди были болезненны, нравственно ущемлены в одно только николаевское царствование и выздоравливали вместе с воцарением другого государя или вместе со сменой политического строя.
В боевых схватках, которые происходили в кружках сороковых годов, Хомяков оставался непобедимым. Коренная идея Хомякова, общая у него со всеми славянофилами, была та, что источником всякого богословствования и всякого философствования должна быть целостная жизнь духа, жизнь органическая, что все должно быть подчинено религиозному центру жизни. Эта идея является источником славянофильской философии и всей русской философии,
В боевых схватках, которые происходили в кружках сороковых годов, Хомяков оставался непобедимым. Коренная идея Хомякова, общая у него со всеми славянофилами, была та, что источником всякого богословствования и всякого философствования должна быть целостная жизнь духа, жизнь органическая, что все должно быть подчинено религиозному центру жизни. Эта идея является источником славянофильской философии и всей русской философии,
– напишет Бердяев[627].
Герцен примеряет к своим оппонентам-современникам совершенно иные оценочные критерии. Признать у Хомякова наличие высокой жизненной цели значило признать за ним правоту его устремлений и его дела. Признать состоятельность Хомякова как мыслителя, пусть даже противоположного толка, констатировать завершенность его судьбы в высшем смысле значило признать его исключением из общего правила. Это совершенно нарушило бы общую композицию той политической картины и партийной схемы, которые нарисовал Герцен[628]. Потому Хомяков под пером Герцена выступает как виртуозный спорщик, артист своего дела, для которого полемика – это арена, подмостки, искусство для искусства. В предвзятом описании партийный публицист в Герцене взял верх и над историческим писателем, и над талантливым художником, «поэтом по преимуществу»[629].