— Конец света! — выкрикнул из зала какой-то остряк.
— Чепуха, — смеясь, парировал Конц. — Представьте себе двухтысячный год. Мир — ведь в нем еще живы крупицы благоразумия — станет социалистическим. Это первое. Мы высаживаемся на Венере. Это второе. Ну а дальше, дальше? Через каждые пять лет? Через каждые пятьсот? Для человечества начнется эпоха вечного движения вперед. Правда, в конце концов оно обретет и покой. Закон диалектики. Движение суть покой, и наоборот. Человечество вступит в некое новое состояние. Если оно уже сейчас будет к этому готовиться… Если мы уже сегодня начнем жить для будущего… Так снимем же лупу с неба, если это нам нужно. Долой нерешительность!
Конц сел, и, честное слово, я никогда раньше не слышал подобной речи. Правда, в конце он сказал, что признает некоторую механистичность своего выступления, и извинился за неточность в хронологии, но мы все равно была потрясены его мыслью: начинается новое летосчисление, новая эпоха в истории человечества. Да, этот достанет луну с неба. И заставит Заале потечь в гору. Так вот, значит, как он представляет себе реконструкцию нашего города! Вот какими категориями мыслит. А мы? А я? Разве я не хотел покорить мир, тоже штурмовать луну? Сколько, по расчетам Конца, потребуется для этого времени? Пятьсот тысяч лет или всего пятьдесят? Тысяча девятьсот семнадцатый год. В этом году я родился. Я бы мог сказать: над моей колыбелью горела красная звезда. А когда мне едва исполнилось тридцать, я поднялся по лестнице городской ратуши; никогда ранее я не осмелился бы вступить на нее. Для меня, да-да, для меня это выглядело так, будто я вступил на неведомую планету. Я открыл дверь и приказал тогдашнему бургомистру:
— Следуйте за мной. Вы арестованы…
Не может же быть, чтобы один Конц понимал связь явлений. Задолго до него я уже много видел. Власть класса. Теперь или никогда. То был мой космический полет, Конц. Мечта, для воплощения которой одной жизни, я думаю, мало, ее должны подхватить грядущие поколения…
Я обвел взглядом сидящих в зале. В общей сложности Конц проговорил два часа, сказал все, что только можно было сказать, выложил все свои аргументы, несколько раз подходил к карте города и мысленно, наверно, уже взорвал целые улицы, даже на луну слетал; теперь мы увидим, удалось ему склонить архитекторов и инженеров на свою сторону или нет. Должны же они наконец открыто высказать свое отношение к Концу. Должны выступить начистоту — неважно, «за» или «против», впрочем, для них осталась только одна возможность — проголосовать «за», ибо, если они заартачатся — так доверительно сказал мне Конц, — тогда мы волей-неволей вынуждены будем сменить команду. Тогда, значит, они не поняли наших задач. И то сказать, как можно рассчитывать на людей, которые со времен Кнобельсдорфа ничего не изучали? С копьями и пиками теперешнюю войну не выиграешь. Логично? Конечно. Я не завидовал ему. Он должен победить — такова его миссия. Он боролся за генеральную реконструкцию дорожной сети, и перед ним была лишь одна возможность — движение вперед, победа. А ты понимаешь, Конц, что наживешь врагов, что в городе тебя могут возненавидеть? В ответ он, конечно, оскалит свои неровные зубы и рассмеется. С не меньшим напряжением, чем он, ожидая реакции зала, я смотрел на Кобленца, потому что знал: если он проявит понимание, другие пойдут за ним. Кобленц учился в строительном институте, помнил еще Гропиуса, и сам Файнингер был среди его учителей. Но его уважали не только за это. Он часто выступал на наших совещаниях от имени своих коллег и, по правде сказать, доставлял нам неприятности. Но когда он вступил в партию — именно тогда в стране началось интенсивное строительство, — мы начали штурм той крепости, в которой обитали архитекторы. Их сопротивление стало постепенно ослабевать. Это было очевидно. Даже число беженцев из республики уменьшилось. Да, в процессе умножения он был множителем. Позже, после той неприятной истории, которую учинил его сын, я часто думал, что и к мальчишке нужно было подойти так же, как к отцу. Если мы привлечем парня на свою сторону, думал я, порядок в школе восстановится. Он такой же упрямец, как и отец. А может и учителя не нашли к нему правильного подхода. Он тоже был вожаком в классе. Одаренный, как Эйнштейн. И перед ним наклонялись его соученики. Он безобразничал на всех уроках, кроме математики, физики и химии. На уроке обществоведения он спросил, не был ли Маркс, как и Христос, только фантастом, на уроках литературы интересовался, почему отдельные вещи западных авторов не включены в программу. Он цитировал, хотя его об этом никто не просил, целые отрывки из «Физиков» Дюрренматта — книгу он взял из библиотеки отца. Гёте стоит уже поперек горла, заявил он, социалистический реализм тоже в конце концов надоедает. Когда Кобленцу сказали об этом, он только пожал плечами и заметил: