Одежда старухи поражает прохожего. На ней ярко-желтый домашний халат, словно разорванный вышитыми темно-красными цветами. Так сидит она на каменном пороге, чаще всего с ножом в руке, и режет на мелкие кусочки корки хлеба. Слева от нее стоит ведро. Иногда проходящий мимо варшавянин бросает в него черствый ломоть или засохшую булку, тогда старуха кивает, словно выражая благодарность. Она кивает и тогда, когда кто-нибудь протягивает ей несколько злотых; старуха не попрошайничает, однако любое подаяние принимает со спокойной уверенностью человека, ничего не требующего для себя.
Старуха в пестром халате, изо дня в день сидящая на пороге, стала для варшавян привычным явлением. Посторонний же человек удивленно останавливается и норовит заглянуть поверх ее седой макушки в глубь парадного и примыкающих помещений.
Тут глазам предстает необычное зрелище: полупустая квартира, лишь несколько старых этажерок, ящиков и степных полок; квартира без единого жильца, однако обитаемая сотнями голубей: сизыми, серыми, белыми. Они щеголевато выступают по полу, сидят, лениво нахохлясь, на ящиках и полках или охорашиваются, расправляя клювами блестящие перышки.
Все это увидел Керстен. Он увидел, как на пороге вокруг старухи суетились голуби, садились ей на плечи, руки, клевали хлебные крошки, которые она им протягивала так спокойно и естественно, как мать, кормящая своих детей. Он остановился.
Старуха напоминала обломок мрачного прошлого, одну из тех развалин в образе человека, которые после окончания войны встречались на обочинах дорог, в освобожденных лагерях, всюду, и в этой стране и во всех странах Европы. Керстен хорошо знал, что такое человеческая развалина. Он прошел, не склонив головы, через страдания в гестаповских застенках, затем пережил семь лет заключения, из которых последние три года — в аду Освенцима.
В 1945 году он, шатаясь, вышел на свободу, тоже развалиной, оставшейся от некогда сильного, здорового мужчины, и только неслыханная тяжесть задач, стоявших перед ним, совершила чудо — постепенно к нему полностью вернулись силы.
На пороге сидела старуха, хоть и живая, но угасшая и опустошенная. «Как это странно, — подумал Керстен. — В центре этого города, где жизнь течет мощным потоком, подобно Висле, осталось такое безутешное напоминание о трагедии прошлого. Старуха не вяжется с этой улицей, это уже анахронизм».
Он не был в Польше со времени своего заключения в Освенциме. То, что произошло с Варшавой, с городом, за девять лет возрожденным из щебня, руин и безотрадных полей мятлика, было поистине чудом.