До сих пор я описывал «вождя в леопардовой шкуре» и его функции в обществе нуэров исключительно в мирских терминах. Однако вождь, помимо того – особа священная, иначе он просто бы не смог выполнять свои светские функции. У него нет действительной власти, его даже выбирают из незначительного клана, чтобы он мог, ведя переговоры с более сильными кланами, быть беспристрастным. Кроме уважения к священной должности, нет ничего, что могло бы не дать родственнику жертвы ворваться в жилище «вождя в леопардовой шкуре» и убить убийцу. Эванс-Притчард описывает «вождя в леопардовой шкуре» как «священную персону без политической власти» (Evans-Pritchard 1940, 5). Вспомним: в главе 4 мы говорили о том, что балийцы сочетали трезвое знание о практической стороне своей религии с «переполняющей душу верой» в ее сакральный аспект. Примерно так же нуэры могут объяснять функции вождя в совершенно прагматических терминах: «Мы схватили их и дали им леопардовые шкуры, и сделали их нашими вождями, чтобы они вели разговоры о жертвах за убийство» (Evans-Pritchard, 173) – и, однако, искренне оказывать вождям уважение, подразумеваемое в слове «священный». Эванс-Притчард мог в чем-то не соглашаться с Дюркгеймом, но здесь перед нами, несомненно, яркое подтверждение слов Дюркгейма: «Общественная жизнь возможна лишь благодаря обширному символизму».
Сложно сказать, чувствуют ли когда-нибудь нуэры «радость истинного прощения» в своих попытках разрешать конфликты. А вот у черногорцев, одного из последних клановых обществ Европы, есть даже церемония прощения; о ней упоминает в их бытописании Бём (Boehm 1984, 133–134). О самой церемонии один ее участник поведал Мэри Дарем, «храброй и сильной духом англичанке», написавшей книгу о Балканах по впечатлениям от своих путешествий в 1920-х годах (Durham 1928). Я приведу повествование полностью: оно высвечивает ряд тем, которые мы пытаемся включить в нашу теоретическую основу. Замечания в скобках, призванные прояснить изложение, добавила сама Мэри Дарем, а в квадратных скобках я внес несколько своих; даты приведены по юлианскому календарю.
Через несколько дней деревня собралась и потребовала от нас помириться. Мы послали к ним мужчин и попросили о первом перемирии до Дмитриева дня (26 октября); когда же он настал, мы попросили о втором перемирии до Рождества, на что они согласились после долгих уговоров. На Рождество мы попросили, как заведено по обычаю, заключить еще одно перемирие и созвать суд («кметство»). (Если согласие на третье перемирие получено, значит, решение суда будет принято. Если бы в третьем перемирии отказали, вражда разгорелась бы столь же свирепо, как прежде.) Суд назначили на день святого Саввы (14 января). Нам назвали имена двадцати четырех мужчин [уважаемых членов общины, которые коллективно ведут рассмотрение], и я отправился за ними по лесам и по скалам, упрашивал их прийти, и, к счастью, никто не отказался. Наступил день святого Саввы. Я зарезал двух быков и шесть овец, взял четыре окорока и купил два бочонка вина. Я собрал вместе мое братство, моих кумовьев и моих побратимов [союзников в конфликте, включая как генетических родственников, так и «названых братьев»], и да простит меня Бог, они помогли мне деньгами и хлебом, и так у меня появилось все что нужно. Мужчины сели и решили так. Они присудили, что голова Николы Перова равна голове моего мертвого отца. Голову Джуро Трпкова они оценили в 120 цехинов. Один из их раненых был приравнен к моим ранам, а другого оценили в семь кровей (одна «кровь» равнялась десяти цехинам… судьи оценивали раны по этому мерилу). Рану той женщины оценили в три крови. И еще они постановили, что я должен отдать шестерых младенцев (мужчины из другого братства становились им крестными отцами и так, через духовное сродство, закреплялся мир) и что я должен повесить себе на шею ружье, из которого сделал смертельный выстрел, и проползти на четвереньках сорок, а может, и полсотни шагов до брата покойного Николы Перова. Я повесил ружье себе на шею и медленно пополз, крича: «Забери его, кум, ради Бога и святого Иоанна!» Я не прополз и десяти шагов, как все вскочили и сняли шапки, и начали выкрикивать те же слова, какие кричал я. И, ей-богу, хотя я и убил его брата, мое унижение ужаснуло его, и кровь бросилась ему в лицо, когда он увидел, как много людей мнет в руках свои шапки. Он подбежал, снял ружье с моей шеи, схватил меня за косицу («перчин»), поднял меня на ноги, расцеловал, и слезы текли по его лицу, когда он сказал: «Да будет счастливым наше кумовство». И когда он облобызал меня, я, тоже рыдая, ответил: «Пусть радуются наши друзья, и пусть завидуют нам наши враги». И все люди благодарили его. Потом наши замужние женщины принесли шестерых младенцев для крещения, и он поцеловал каждого из них. Затем все пошли к нам и сели за накрытый стол. (Глава дома и его люди прислуживают и не садятся за стол со старейшинами и истцом. Во главе стола садится наиболее уважаемый старейшина. После трапезы он поднимает тост за здоровье нового кума и хозяина дома, и они пьют в ознаменование заключенного мира. Затем оглашается требование штрафа.) «Ей-богу, брат, – сказал дядя, – мы небогаты. Но мы добрые братья, оружие наше начищено до блеска. Братья здесь, и ты здесь. Будет час, поступим с тобой, как ты с нами. Вот оружие. Возьми, какое честь позволит». Кум Кикола был настоящим мужчиной. Он взял ружье, из которого застрелили его брата, и поцеловал его в дуло. Остальное оружие он вернул, сказав: «Возьми, кум. Это мой дар тебе за шесть крестных, а брата моего дарю тебе за ружье» (Durham 1928, 89–90).