– На кой она мне? Пущай сама о себе думает. Вон сколько умов тут. Я тобол як...
– Муравей ты, Сёмушка! Едино лишь свою кучу знаешь. На Руси эдаких куч несчётно...
– Эдаких-то? – ломаные брови Ремеза гневно изогнулись, серые глаза потемнели. – Да вся Расея ваша и Дон с приданым в Сибирь вомнутся! Она, матушка, от Камня до самого океана. От верхушки, ото льдов до пустынь жарких. Неразумно судишь, Кондраша!
Разошлись хмурые, каждый чего-то не досказал. Лишь позже Ремез поймёт – не Москва понадобилась Булавину – воля. (И за нее он сложит свою чубатую голову, как в свое время Разин!)
Задумал Кондратий поднять сброд московский. Подымутся, покричат, разграбят с десяток хором боярских, в шелковье вырядятся, винные бочки вскроют, – тем и кончится, размышлял Ремез. Не нищих в струпьях и оборках, не расстриг и юродивых поднимать надобно, – всю Расею крестьянскую, казацкую Русь, весь люд ремесленный, всех стрельцов, сбить их в единую кучу, а сбив, превратить в грозное воинство и повести за собой. Нет, не бунтарь я! Державе своей по-иному служить стану.
Многих перевидал в столице за это быванье. Гостил и в Немецкой слободе. Неспроста зазывали. Через Никиту, братана молодшего, подъехали. Тот, гулеван, покуражиться любит. Видно, пропился, заложил кафтан и шапку, а сволочь кабашная, липкая, ненасытная, всегда готовая нажраться на даровщину, – тому и рада. Роем облепили.
– Ой, казачина! Ой, душой-то какой широкий!
– В белокаменной ноне, почитай, перевелись такие!
– Да чо там! Вовсе измельчал народишко! Не чета сибирянам!
Никита и клюнул, простая душа. Кинул кабатчику крест нательный. А там уж и не льстили, не похваливали, нагло требовали:
– Сапоги сымай! Саблю закладывай! По ноздри всем хватит!
Перед Никитой, перед потухшим его взором мелькали сизые, чёрные, измождённые и жиром лоснящиеся рожи в скуфьях, в шапчонках, плешивые, всклокоченные, тянулись к щекам, к горлу, к карманам нечистые скрюченные клешни. Никита пробовал их отбросить – руки за спину заломили. Кто-то шарил в пустых карманах, в поясе, кто-то уже сдёргивал сапоги.
– Во! – расхохотался казак, пугая гуляк зычным хохотом. – Всего ободрали! Ну так легше. Голый кому нужон?
Под глумливый гомон гуляк, раздетый, разорённый Никита кинулся на волю. Ему дали подножку, чем-то тяжёлым стукнули по затылку.
– Уби-или!
Хмельной хохот, выкрики, визги – всё смолкло. Слышно было, как бельмоватый толстый целовальник сметает гусиным крылом в кожаную калиту немалый дневной улов. Последним на стойке остался золотой Никитин крестик. Семёново благословение. Отлил его Ремез и вместо распятого Христа голубой глаз вывел, а из него точечками – слезки. Цветок получился, а не святое распятие. «Глаз-то боле нас привораживает, чем плоть безжизненная. Висит святитель вялый, обескровленный. А глаз, вишь, – сплошное страдание: довели, мол, паршивцы! Кровью плачу!» – надевая крест на братнину шею, растолковывал Семён. И вот крестик этот, браткино рукоделье, другого в мире такого нет, заложил за сивуху...