Светлый фон

В тот день моя мать спустилась по ступенькам подвала бесшумно, а не окликнула меня, по своему обыкновению. Я прихватил моток веревки, забрался на стул и завязал узел на одной из труб, переплетавшихся ажурной решеткой под потолком. За миг до того, как я обернулся и увидел маму, я проверил надежность веревки, потянув за нее обеими руками, — убедился, что узел не развяжется, что труба выдержит мой вес. Ровесник решил бы, что я собираюсь покачаться на манер Тарзана, перепархивая с одного воображаемого дерева на другое, но когда наши взгляды встретились, я понял, что мама подумала совсем другое, и я дал волю свирепому горю, о силе которого не догадывался до той самой минуты.

Как я оказался уже не на стуле, но в маминых объятиях? Как догадался броситься к ней, откуда знал, что она не рассердится? Ведь я не сумел бы объяснить то, чего во всей полноте не понимал и сам, — что я не собирался положить конец своей жизни, хотел лишь убедиться, что труба выдержит мой вес, если мне когда-нибудь это понадобится, если станет хуже, если сделается невыносимо.

И откуда она знала верные слова, которые нашептывала мне, когда ее пальцы впивались мне в спину под торчащими мальчишескими лопатками? Как догадалась сказать, что мы — она и я — забудем это? Как сумела прошептать эти слова с таким неистовым убеждением, что я не мог не поверить? Различала ли она сама двусмысленность этой фразы? Что предстояло нам забыть — боль, причиненную уходом отца? Это ли она имела в виду? Или то, что, спустившись в подвал, она застала меня на стуле с веревкой в руке? Наверное, и то и другое. Но я не знал главного — как мы сделаем это? Как сумеем забыть? Положиться ли на ход времени? На божью милость? Друг на друга? Неважно. Только ее уверенность имела значение, больше ничего. Это произойдет — и точка. Она дала мне слово. Я должен был положиться на ее слово — и так и сделал.

Когда я открыл глаза, мир уже восстановил вертикаль и вагоны стали просто вагонами, а не верхней грядой утраченного, утонувшего города. Сколько ни щурься, добиваясь, чтобы по краям картинка размылась, вагоны так и останутся сами собой. Тем лучше. Не стоит, убежден, впадать в сентиментальность, вспоминая о мальчике, настигнутом мимолетной идеей, преходящей скорбью. Ведь поблизости от того места, где я сейчас сижу, мужчина моих лет по имени Уильям Черри недавно расстался с жизнью, улегшись на рельсы и позволив тому, что намного превосходило его размерами и силой, унести прочь из этого мира некую боль — какую, этого мне никогда не узнать. А знать я хотел бы вот что: покосился ли мир и перед его глазами, как только что накренился передо мной? Забыл ли Уильям Черри, что мир способен на такое? Сделался ли весь видимый мир совершенно чуждым, перед тем как Уильям с ним расстался? Или же мир не накренился и в этом дело? Остался обыденным и полностью соответствовал привычным меланхолическим ожиданиям самоубийцы — вагоны всего лишь вагоны, выстроились вдоль бесконечных с виду рельсов до самого горизонта, насколько Уильям Черри мог охватить взглядом?