— Знаете что? У нас имеются отличные комнатки прямо тут.
В данный момент я был на все согласен.
— Я мог бы много кому еще позвонить, — сказал я конвоиру, провожавшему меня по коридору в вытрезвитель. Не хотелось, чтобы он подумал, будто я одинокая душа, ни друзей, ни коллег. Черт, у меня есть даже декан, стоит его позвать, и он приедет за мной. Единственная причина, по которой я тут, — исполнить пророчество.
— Ночь понедельника. Почти вся камера ваша, — сказали мне, и это правда. Из полудюжины коек занята лишь одна. — И товарищ подходящий. Сегодня у нас высшее общество.
В основе любой реальности лежит истина. Такова моя вера. Порой для наблюдаемых явлений можно подобрать несколько более-менее осмысленных объяснений, но точное истолкование фактов всегда опознается по его красоте, по его простоте. Тони Конилья не подошел к телефону по той простой причине, что его не было дома. Его не было дома, потому что он не может находиться в двух местах одновременно — раз он здесь, он не может быть там. А он здесь. Это я видел.
Я не стал будить его ради того, чтобы поздороваться, хотя соблазн и был. Не стал, чтобы не лишать его мистического момента следующим утром, когда он проснется, обнаружит меня в камере и не сумеет понять, хоть с бритвой Оккама, хоть без, откуда же я взялся. Он не успокоится, пока ему все не разъяснят, пока не уничтожится вероятность иного мира, отличного от знакомого нам, — иного мира, по которому мы тоскуем.
Я лег на дальнюю от Тони койку и задумался о будущем.
В моем возрасте Уильям Оккам был отлучен от церкви, бежал от мести римского папы, чей авторитет он ставил под сомнение в поджигательских памфлетах, своего рода колонках того времени, с тиражом меньше, чем у рэйлтонского «Зеркала заднего вида». В ту пору не существовало среднего класса, к которому можно было бы апеллировать, да и в любом случае Уильям, давно изгнанный из университета, рассматривал свою миссию иначе, нежели я в Западно-Центральном Пенсильванском университете. Вероятно, большее сродство он бы обнаружил с Уильямом Генри Деверо Старшим, который всегда воображал, будто обращается к немногим избранным коллегам и старшекурсникам, современному эквиваленту средневековых схоластов, носителям знания, арбитрам светского вкуса. В моем возрасте, в пятьдесят лет, у Оккама еще оставалось впереди четырнадцать лет, а по меркам четырнадцатого столетия шестьдесят четыре года — глубокая старость. И самое лучшее: жизнь не утекала из него помаленьку, словно воздух из несильно проткнутой шины. Его унесла Черная смерть, он не предвидел конец заранее, пока смерть не явилась за ним — грязный, грубый, демократичный враг, споривший с Уильямом точными, элегантными силлогизмами, разбивший в пух и прах логику философа и объединивший скорой смертью то, чего не могла объединить жизнь, — противоречивые порывы разума и веры, которые задавали течение его жизни.